— Ты меня в расчет не бери, — серчал Капустин. — Я — особый случай. Если бы где еще мог работать, уехал, не задумываясь.
— То-то и оно, — ловил его на слове Базанов. — Мастерская, публика, почитатели, Худфонд — и опять, получается, большой город. Опять тебе жизни нет.
— С тобой как говорить? — терзал бородку Капустин. — Я про Фому, а он про Ерему. Здесь у вас мельтешенье одно. Все кружится, вертится, варится, и люди какие-то суматошные.
— Это у вас мельтешенье, а не у нас, — осаживал его Базанов. — У вас в глазах, маэстро. Вы росли среди девственной, медлительной природы, где жизнь тянется черепашьим шагом, а видимые изменения происходят в полном соответствии с переменой времен года. Ваши глаза и уши приспособлены к иному, они не желают воспринимать то, что с легкостью воспринимаем мы, выросшие среди автомобилей, асфальта, бульваров, людской толпы. Не видите той красоты, которую умеем мы замечать, вам чуждо многое из того, что дорого нам. Не замечаете и не понимаете городской природы. А мне, скажем, противопоказано долгое пребывание среди молчаливых просторов, на меня нагоняет тоску и уныние деревенская тишина. Я заболеваю в деревне, как ты заболеваешь в городе. И почему моя болезнь — это болезнь, а твоя — здоровье? Я просто не еду в деревню, коли себя там неловко чувствую, а вот ты едешь в город, да еще со своим уставом, со своими претензиями. Там нет таких благоприятных условий, какие есть здесь, в городе, — говоришь ты. Потому, мол, я и приехал. Другие едут. Но ведь и мы, городские, можем начать хныкать, плакаться каждому, что вот, мол, вынуждены губить свое здоровье, дышать отравленным воздухом, а все потому, что там, в деревне, нет человеческой жизни: домов больших нет, осенью — грязь непролазная, зимой — тишина оглушительная, такая, что с ума сойти можно. Каждый из нас, Ваня, если на такую позицию встать, найдет сотни аргументов для того, чтобы грызться друг с другом как кошка с собакой.
— Или наоборот, — хмыкнул в усы Капустин.
— Или наоборот, — соглашался Базанов. — Все очень просто, дорогой мэтр. Вас, сторонников патриархальной жизни, к сатанинскому огню тянет. Ты извини.
— Чего уж.
— Ваши потребности переросли возможности Размахаевки. Вот и мечетесь, как бабочки, летите на свет, обжигаетесь, испытываете боль, страх. Но свет, раскаленное стекло лампы тут ни при чем. Сами виноваты. Обжегшись, начинаете тосковать о ночной прохладе тех мест, откуда прилетели. Тут бы и улететь, но куда там!
— Получается, вам — свет и тепло, нам — холод и грязь. Вкалывайте себе в деревне, а мы тут…
— Да, Ваня, так получается, вы там — мы тут. И если уж решил сняться с насиженных мест, если у тебя тяга непреодолимая, призвание, талант, страсть, изволь явиться смиренным иноком. Имей уважение к той другой среде и традициям — да-да, не улыбайся, могу повторить: среде и традициям, которые тоже создавались не одно столетие. Не позволяй своей растерянности и недомоганию, вызванному акклиматизацией, превратиться в желание приспособить, переделать по своему образу и подобию.
— Забываешь, — едко замечал Капустин. — Нынешние горожане — бывшие крестьяне.
— Прибереги для кого-нибудь еще эту сказочку.
Капустин вскакивал из-за стола, сотрясая сжатыми кулаками. Слова застревали у него в горле:
— Не могу с тобой говорить. Все ты по полочкам раскладываешь. Мыслишь, как машина какая-то. Не прав ты, все не так, а доказать не могу. Трудно. Слов нет. Сердце чувствует, а как объяснить, не знаю.
XXIX
С «железной пятеркой» я встречался почти ежедневно в столовой в обеденный перерыв. В отличие от Френовского, который держался особняком, никогда не афишируя близости своих отношений с членами возглавляемого им теневого правительства, «железная пятерка» держалась стаей, напоказ выставляя свое единство, сплоченность и монолитность. Вместе обедали, отмечали праздники, проводили отпуск, а по выходным дням ездили на лыжах или в лес за грибами. Вместе определяли внешнюю и внутреннюю политику института. Такая на редкость слаженная образовалась команда — пять человек. Один занимал очередь, остальные подходили позже, и столовская публика, разумеется, не роптала. Помнится, только старик Романовский поднимал шум.
Базанов часто присоединялся к «железной пятерке» или она присоединялась к нему — в зависимости от того, кто приходил раньше. Бывало, уже по пути из главного корпуса «пятерка» превращалась в «семерку», «восьмерку», «девятку», и когда такой взвод входил в зал, все, сидящие за столиками, провожали его долгим, полным настороженности и любопытства взглядом. Посетителям столовой было небезынтересно знать, кто сегодня седьмой, восьмой, девятый член этой компании. Шестым в течение продолжительного времени оставался В. А. Базанов. Рыбочкин в столовую не ходил. Обед ему заменял пакет молока, который, по старой привычке, он выпивал на своем рабочем месте.