Наконец он понял, что он самый настоящий радиоприемник, что-то у него такое случилось с мозгом — он стал воспринимать радиоволны. Никто, конечно, не верил, что он такой, что он слышит весь мир. Его стали считать замкнутым и гордым, он стал страшно рассеянным, и это служило поводом для насмешек. А между тем он улавливал волны короче самых ультра-ультра, так что слышал все: деревья, камни, травы. Самая неуловимая, почти немая, волна была у камня, чтобы услышать его, надо было к нему притронуться, и тогда он слышал стон, будто кто-то потихоньку ныл сквозь зубы. Он больше не ходил по траве, не рвал цветы, не ломал ветки, не собирал грибы и так далее. При всем при том, я уже говорил, он был совершенно глух. Он не слышал, что говорили окружающие обыкновенными голосами. Если не считать одного-единственного случая, когда он помог спасти рыбаков, посылавших сигнал бедствия где-то за десять тысяч километров, способность его оказалась бесполезна. Жена ушла от него, она считала, что обыкновенный приемник интересней, его хоть слышно. А этот… Сам все слушал, а передать, рассказать ничего не мог. Но он даже не заметил, что остался один, ему было все равно, ой только сидел и целыми часами слушал… Однажды, когда он наслаждался мелодией далекой Мексики, кто-то возле его дома позвал на помощь. Один профессор на старости лет решил зачем-то научиться кататься на велосипеде, всю жизнь он мечтал об этом, с самого детства мечтал о велосипеде. Сначала его у него не было, потом ему было некогда, а тут вдруг решил; он на даче жил. Налетел на забор и сломал себе ногу. Ну да, вам-то смешно, а ему было совсем не смешно. Стояла страшная жара, люди в эти часы тут не ходили, профессор был старенький, ничего не мог поделать, он страшно мучился. Вечером в окнах рядом зажегся свет, профессор снова стал звать на помощь, и опять к нему никто не пришел. Он даже видел в окно, как там по комнатам ходил человек, и он подумал, что это, конечно, глухой.
— Все?
— Все.
— Неправда. Профессор догадался, что тот, ну, глухой, правда, только у него еще способность, ну, как приемник…
— А его подобрали?
— Подобрали. Шли люди с электрички и подобрали.
— …как приемник, и он его пожалел, потому что маленькая девочка шла, она потерялась, и он не слышал, как она плакала.
— То есть профессор пожалел этого человека за то, что тот не слышал обыкновенного плача. Ведь по радио не плачут. Все?
— Все.
— Ну что ж. Нет, ты знаешь, мне нравится. Даже гораздо лучше.
Не слушал и не принимал участия в этом рассказе, кажется, один Левашов. К отбою он возвращался со своими удочками, относил рыбу на кухню, потом кормил собак, слонялся один по пустым коридорам, включал и выключал телевизор, потом спускался вниз в уборную, выкуривал там свою последнюю сигарету, поднимался в спальню, ложился и накрывался одеялом с головой.
Таких, как Левашов, прошедших огонь и воду (раннее беспризорство, колонию для малолетних и наши тысячеверстные концы), у меня было еще двое, но у этих еще не отшибло любопытства. Отчего-то я всем сердцем, правда, тянулся к Левашову, но что я мог сделать, кроме того, что н и ч е г о не делать: н е утешать, н е жалеть, н е ободрять, н е строить вместе планы на будущее — ничего этого делать было н е л ь з я, я это чувствовал, хоть и не мог объяснить. Однажды я заметил, как один из этих троих сидел отрешенно, вдруг в какой-то момент отключившись от нашей выдумки, я подождал. Еще подождал, потом подошел и тронул его за плечо: «Ты что?» Он сухо, с каким-то беззвучным лаем, как огрызаясь, как кусаясь, зарыдал, я словно стряхнул с маленького колючего дерева снег. Левашов, лежавший рядом, выпростал из-под одеяла голову и посмотрел на друга с сонным презрением.
Ну конечно же обольщать себя тем, что вызвал слезы (пункт пятый, утверждающий, что это пока никому не удавалось), не приходится. Он н е м н е плакал, а только из-под моей руки вырвалось нечаянно. Так что плач этот, не увиденный, а подсмотренный, — не считается.
Такие беседы происходили только вечером, когда все были уже в кровати.
Укладывались все одинаково, и все же каждый по-своему. Толя, например, прыгал в постель с разбега… Сережа, который мочился в постель, постилал под простыню свою опостылевшую клеенку и шел на пятках искать меня, чтобы показать ноги. (У других я смотрел в постели, а он тактично оберегал меня от себя.) Никто, кстати, не обращал внимания на его клеенку. Иногда даже кто-нибудь, кому было по пути, прихватывал ее с веревки, где она сушилась, и кидал ему на кровать. Сначала, когда я не понял, зачем она, мне просто и ясно объяснили, в чем дело. Первым порывом у меня было свозить Сережу в больницу, но вдруг решил — нет. Где и может он вылечиться, так только здесь, и не надо еще нервы мотать ни с каким там добрым доктором.