Но оказывается, как я уже позже узнал, у дяди Кости и на самом деле были когда-то большие деньги. Дело вот какое. Его отец, кумандинец, до революции пастух какого-то алтайского зайсана, а после — основатель мараловодческого хозяйства, умирая, оставил двум сыновьям восемьдесят тысяч рублей денег. Отец хоть и был основателем хозяйства, но не был никогда никаким руководителем, а самым простым рабочим — готовил корм, латал километры загородки, пилил панты. Основателем же считали именно его, и это правильно, потому что он один без всякой помощи согнал в узкое ущелье с тупиком впереди табунок диких маралов, выход же назад перекрыл высокой жердевой загородкой. Затем он спустился в наш городок и, мучительно преодолевая незнание русского языка, попытался втолковать, как можно теперь добывать панты, не убивая зверей. Как раз в те, двадцатые годы маралы у нас начали сильно убывать из-за громкой славы пантов. Наконец нашлась одна русская женщина, немного звавшая его редкий алтайский диалект, она помогла ему. Потом она, кстати, стала его женой, матерью Кости и Костиного брата. Жили они счастливо, несмотря на скупость отца. Мать как приехала на новое мараловодческое хозяйство, то есть пока еще на совершенно пустое место, с одной швейной машинкой, так с этой же машинкой и с двумя сыновьями вернулась в город, когда отец умер. При жизни отец наотрез отказывался тратить зарплату, он хорошо обходился и без денег. Кажется, в какой-то злонесчастный момент его добрую мудрость, закаленную только в родственной любви ко всему живому, смертельно поразила необъяснимая возможность в обмен на несколько радужных бумажек получить прекрасное новенькое седло и великолепное ружье с годовым запасом порока… Так вот, умирая, он всю накопленную за многие годы сумму разделил пополам и передал сыновьям, завещая беречь на черный день. Старший сын, Костя, пошел не в отца и как-то даже безобразно быстро расправился с огромной суммой; куда-то ездил, где-то сильно и опасно жил, неудачно где-то женился и вернулся с осунувшимся, как бы против сильного ветра, лицом — растворить рот и вымолвить слово было ему в муку. Зато теперь, сам не закончивший школу и не выучившийся никакому ремеслу, он тяжело, со всей силой нерастраченного родственного чувства насел на четырнадцатилетнего брата — решил сделать из него человека. Готовил даже вместе с ним уроки и вообще. В первый же день начавшейся войны маленький брат пришел в военкомат и спросил, наступил ли уже черный день. Получив от высокого начальства ответ, что черный день, без всякого сомнения, наступил, он выложил из школьного портфеля свои нетронутые тысячи и положил на стол. Военкоматское начальство потом его немножко провожало и видело, как от ограды отделился старший брат и как они, обнявшись, пошли домой.
Об этом, то есть о пожертвовании школьником денег, было даже напечатано в нашей областной газете.
Были моменты (и все чаще и чаще), когда мрачноватому и неразговорчивому Косте ставили в пример его маленького брата. Вообще так даже постепенно сложилось, что вот, мол, живут два брата, один хороший, другой плохой. Но я, не ведая сомнений, хочу рассказать не о младшем, действительно отличном человеке, в семнадцать лет ушедшем на войну и посмертно награжденном Звездой Героя (наша шестая школа названа его именем), а о старшем, с которым и свела меня судьба. Но вот беда: когда хочешь с душевной робкой мукой рассказать очень свое (отнимаешь ладонь от груди), немеет голос. Как в том дереве: внутри гулко, а в двух шагах — уже ничего.
Костю не взяли в армию из-за порока сердца, и он ушел в леспромхоз пилить доски. Время от времени он наведывался в городок, привозил что по сезону: березовый сироп, потом калбу (так у нас черемшу называют), потом всякую ягоду, потом грибы, и каждый раз мясо. И зарплату. На четвертый год он проводил в армию брата. (Это значит, в прошлом году, если взять от того нашего с дядей Костей лета.) И — зима, весна — весной уже получил известие о его гибели.