Как она всему простодушно радовалась и, радуясь, прикрывала ладошкой рот, полный крепеньких зубов, стыдясь как бы и крепости зубов: лошадь ей дали — какая удача, меду нагребла две бочки — что ты, и слов нет. Костя неожиданно нагрянул, может отобрать — так и что, все отдаст, и бочек не жалко нисколько. Ну, кажется, как это можно, чтобы и весело и стыдно, и жить даже очень хорошо, нет нигде никакого горя. Да, наверное, и брага-то, которую она наварит, разойдется по деревне моментально, а она сама будет только скрестись под чужими дверями, напрашиваясь, радуясь, если пустят. Да и не дойдет дело до варки, так как-нибудь расчерпается, и тоже, конечно, моментально.

— Твой ли, Чо ли, мальчишшонка-то? Белесенький какой, не в тебя, мм, чо ж ты так?

— Это не мой, это Зинин.

— Лесничихи? Знаю, с Куташинской заимки… Так Мне распрягчи или как прикажешь?

Я не понял, но, по-моему, дядя Костя заплакал. Или как это тогда называется — когда мужчина прячет лицо и плечи его трясутся? Он, конечно, сразу справился, но старуха заметила.

— Что ты, Костенька?

— Ладно, все… Прости, мать.

— Да што ты!..

— Я сказал!.. Значит, все. Жалко мне тебя, грустно, молчи…

Вернулись мы ни с чем… Но я уже говорил об этом.

И пришло одно событие, которое и дядю Костю повергло, как то дерево.

Приехали какие-то люди, сгрузили с машины большие ящики, откатили в сторону железные бочки. И уехали; двое остались. Эти двое поодаль на горе врыли в землю столбы, возвели на столбы крышу. Под крышей вырыли еще яму, укрепили ее срубом и опустили в яму большой, как русская печка, двигатель. Подвели тоненькие рельсы… В первый же неполный рабочий день новая пилорама выдала пять кубометров досок. И после, наращивая помаленьку темп, довели дневную норму до двадцати кубов. И вот дядя Костя взял головешку, которой натирал линейный шнур, и на свежей доске подсчитал, что эти двое за двадцать дней выдадут столько, сколько он с напарником напилил за все четыре года… Однако никто к нему не подошел и не сказал: «Ну-ка, дорогой товарищ…» Хватит, мол, кому это нужно — в день по чайной ложке. То ли там где-то произошла неувязка, или забыли про него, — даже зарплата шла по-прежнему, и талоны на продовольствие получал он, как прежде. Он, конечно, пошел и спросил у пилорамщиков, как теперь быть, но те пожали плечами, у них был свой план, своя работа, а про тебя нам ничего не сказали.

И после этого наступает некое время, может быть, три дня, может быть, тридцать три, в котором нет дяди Кости, он куда-то пропал, и потому мне нечего сказать о нем… Что-то со мной или во мне в это время происходит странное, неимоверно жуткое. Охранительная память обнесла это место как бы живой изгородью, и что там было на самом деле — вижу то ясно, то совсем ничего. Если б я тогда только знал, что всего-навсего болен, конечно, я бы мучился меньше. Я никогда не испытывал страха темноты, огня, страха тесноты, и не знаю, есть ли такой — с т р а х  л ю д е й, но именно я этим страхом заболел. Какое-то время он держал меня, мои волосы дыбом и, в конце концов, отнял язык. Я прочно и надолго онемел.

Но — как же это, отчего? Никто не сделал мне зла. Людям всегда было некогда, барак пустовал, только в конце тяжелого дня здесь немножко копошились перед таким же тяжелым сном. И утром я опять вставал один. Костин напарник теперь пилил с Татьяной, я смотрел, как через равные промежутки времени Татьяна — она работала внизу, там немножко легче — бросала колодку и ловила воздух, махая на лицо ладонью. Потом она, переерзывая телом, поправляла что-то, что там на ней перекрутилось под мужским пиджаком, и снова бралась за колодку… Во мне как-то вдруг все упало, я решил, что дядя Костя пропал где-нибудь в тайге, задавило его лесиной или задрал медведь, а мне об этом не говорят. И я стал молча, упорно, до головокружения ждать мать. То есть попросту стоял и смотрел прочь отсюда. День, два так, потом незаметно для себя начал подвигаться ей навстречу. И так однажды дошел до одинокого покосившегося сарая, за которым всякие тропинки, следы и царапины на земле свивались в дорогу. Дорога скоро упиралась в Священную гору и там где-то сворачивала… Мама, я больше не буду, пусть будет, как раньше, как было хорошо.

На следующий день я опять пришел сюда, встал спиной к стене сарая, держа дорогу перед собой, и опять стал просить изо всех сил, умолять. Это детское состояние мольбы, молитвы, наверное, редко кем вспоминается, а между тем что еще в жизни можно сравнить по силе? Ничего. Потом его или вовсе уже нет, или это не то, нет уже той силы, наоборот, стыдишься слабости… Помню, кто-то в бараке сказал, что у мальчика малокровие. Оказывается, я потерял сознание и вот теперь лежу, держу в руках большой круглый хлеб, но не ем, а вяло поражаюсь отпечатку лопуха на нижней корке.

Перейти на страницу:

Похожие книги