К этому времени Царь и его близкие хорошо знали стихи Пушкина; это был их любимейший поэт. Императрица Александра Федоровна давно уже «пристрастилась» к его творчеству, многие стихи знала наизусть. Свое знание русского языка она совершенствовала на стихах и прозе великого Русского Поэта.
Вторая дочь Царя Королева Вюртембергская Ольга Николаевна вспоминала: «Мы заучивали его стихи из „Полтавы“, „Бахчисарайского фонтана“ и „Бориса Годунова“, мы буквально глотали его последнее произведение „Капитанская дочка“, которое печаталось в „Современнике“… Папа освободил Пушкина от всякого контроля цензуры. Он сам читал его рукописи. Ничто не должно было стеснять дух этого гения, в заблуждениях которого Папа никогда не находил ничего иного, кроме горения мятущейся души».
Теперь Пушкин получил признание там, где никаких авторитетов, кроме западноевропейских, не существовало, – в высшем свете. К его стихам начинали проявлять интерес люди, которые ранее никакого влечения к поэтическому творчеству не имели. Например, младший брат Царя, Великий князь Михаил Павлович.
Дочь генерал-фельдмаршала князя М. И. Кутузова (1745–1813), добрая знакомая Пушкина Е. М. Хитрово (1783–1939), сообщала Поэту в марте 1830 года: «Великий князь Михаил Павлович приехал провести вечер с нами. И при виде вашего портрета он сказал мне: „Знаете ли, что я никогда не видал Пушкина близко; у меня были против него большие предубеждения; но по всему, что до меня доходит, я весьма желаю его узнать, и особенно желаю иметь с ним продолжительный разговор“. Он кончил тем, что попросил у меня „Полтаву“».
Отеческое отношение Царя, его несомненная симпатия к Пушкину многое определяли во мнении высшего света, но далеко не все. Исключительное положение Поэта вызывало раздражение и зависть, рождавшие злость. Пушкин как бы являлся личным подданным Царя, что противоречило всей системе иерархии, той атмосфере и психологии чиновно-родового «регламента», являвшимися отличительными особенностями людей того круга.
У Пушкина было много недоброжелателей и врагов. Он знал об этом, знал, сколько мелких гадостей они хотели ему чинить, на каждом шагу, но не могли. Поэта опекал Самодержец, потому плодили сплетни, инсинуировали по каждому поводу и без повода.
Развитое чувство собственного достоинства, широта кругозора, его нетерпимость ко лжи, фарисейству и чванству не были секретом. Пушкин не умел подлаживаться и пристраиваться; всегда говорил о том, что видел, то, что чувствовал. Его перо порой было страшнее кинжала. Бьющие, что называется, не в бровь, а в глаз беспощадные пушкинские эпиграммы широко циркулировали. Многие «сиятельные» и «влиятельные» удостаивались таких характеристик, которые так навсегда с ними и оставались.
Может быть, ярче всего отношение к миру чванливой спеси отразили строки из стихотворения 1830 года «Моя родословная», где он, не считая себя «аристократом», назывался «русским мещанином». По адресу «светлостей» и «сиятельств» говорилось:
Хотя стихотворение и не было при жизни Пушкина опубликовано, оно, как и его беспощадные эпиграммы, «ходило в списках». Какие же чувства, кроме ненависти, могло вызывать покушение на аристократическую родовую спесь! Ему ничего не прощали и ничего не забывали. Только Царь много раз прощал.
Великодушие Монарха поражало многих. Он любил Пушкина и не скрывал того. Конечно, он хотел уберечь Поэта от крайностей, не допустить, чтобы тот стал жертвой сиюминутных и необузданных страстей. Он не раз увещевал его по разным поводам, стараясь убедить, что существующие регламенты нельзя просто так нарушать.
В конце января 1830 года, после бала во французском посольстве, Царь написал Бенкендорфу: «Кстати, об этом бале. Вы могли бы сказать Пушкину, что неприлично ему одному быть во фраке, когда мы все были в мундирах, и что он мог бы завести себе, по крайней мере, дворянский мундир; впоследствии в подобных случаях пусть так и сделает».
Николай Павлович знал о злобных выпадах в высшем свете против Пушкина. У Царя не было возможности им противодействовать, но человеческая симпатия была на стороне Поэта. Когда он прочитал стихотворение «Моя родословная», то 30 ноября 1831 года написал Бенкендорфу:
«Вы можете сказать от меня Пушкину, что я совершенно согласен с мнением его покойного друга Дельвига: такие низкие и подлые оскорбления, которыми его угостили, обесчещивают не того, к кому они относятся, а того, кто их произносит. Единственное орудие против них – презрение; вот что я сделал бы на его месте. Что касается до этих стихов, я нахожу их остроумными, но в них больше злобы, чем чего-либо другого. Лучше было бы для чести его пера не распространять эти стихи».
Даже личная жизнь Пушкина все время была под наблюдением многочисленных и небеспристрастных взоров. Дело не раз принимало чрезвычайно острый оборот.