Статус империи и имперский титул царя – это было достаточное основание расширить суверенитет российского монарха для решения вопроса о наследовании престола. Но это был и политический выбор в пользу назначения власти в ущерб уже существующим механизмам ее законной передачи и избрания. Если в России до 21 октября 1721 г. не было оснований для отказа от избрания монархов на престол и к такому политическому выходу не раз склонялись российские элиты, то с этого дня и до революционного 1905 г. монархия перестает быть в России ограниченной избирательной процедурой и какими-либо актами, подобными «Генриховским артикулам» и «утвержденным грамотам» времен Смуты. Этой особенностью принятия имперского титула можно объяснить и нетерпимость Петра I к попыткам гетмана Мазепы стать самодержцем на Украине, и погромное отношение царя, а затем императора к традициям польской политической культуры и к самой польской государственности, ставшее своеобразным камнем преткновения российской имперской традиции. Показательно, что ни в уставах и указах (Воинском 1716 г. и указе о престолонаследовании 1718 г.), ни в обоснованиях имперских прав Петра I 1721–1722 гг. ни слова не говорится об исторической преемственности, Прусской и Августовой легенде или каких-то других мотивах, с начала XVI в. в различных версиях применяемых для актуализации имперской преемственности. Нет и Третьего Рима, давно ушедшего в небытие и никогда не звучавшего в обоснованиях имперского статуса России или российских монархов.

<p>После Пруса: норманнский вопрос и деконструкция царства</p>

Конец Прусской легенды в ее исконных формах наступил благодаря Петру I и его почитателям – немецким эрудитам-академикам Г.‑З. Байеру и Г.‑Ф. Миллеру и их российским критикам В. Н. Татищеву и М. В. Ломоносову[743]. Удар по Прусу и прусской прародине российской власти был тем более сокрушительным, что он был нанесен в точке соприкосновения двух просветительских маятников, находившихся во взаимной противофазе. Критицизм первых академиков Готлиба Байера и Герхарда Миллера был нацелен не только на автохтонную концепцию российской власти (как позднее многократно и безосновательно утверждалось), но главным образом на ее имперскую составляющую, на Прусскую легенду и вымыслы, берущие начало в сочинениях Сигизмунда Герберштейна и Мацея Стрыйковского. Оба исследователя, Байер и Миллер, развивали принятую в Шведском королевстве концепцию первых королей из династии Ваза и шведских интеллектуалов, доказывавших скандинавское и шведское происхождение варягов и российского княжеского рода.

Концепции академиков прозвучали остро и экстравагантно на фоне господства Степенной книги в литературе и умах современников. Этот вызов сам по себе затрагивал основания политического кругозора российских интеллектуалов. Момент для критики устоявшейся исторической мысли был выбран удачно, поскольку царь Петр Алексеевич выказывал пренебрежение родословной доктриной царства, отдавая предпочтение «гению и таланту», интересуясь техническими науками и видя рациональное устройство своего государства по их образцу. Рациональное устройство мыслилось как регулярность, сопоставимая с механикой perpetuum mobile, к которой Петр I проявил повышенный интерес[744]. Надежды на открытие вечного двигателя могли подтвердить учение Г.‑В. Лейбница о единой мировой монархии, развившейся в историческом коловращении «по чину естественному» с Востока на Юг и Запад и подошедшей к замыкающему круг венцу государственного развития, которое философ ожидал на Севере[745]. Почему Лейбниц использовал имперскую, а не, например, королевскую терминологию и почему возлагал надежды на Россию?

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Интеллектуальная история

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже