На собрании комбат Пустовойтов сидел и непрерывно курил. Казалось, он и не слышит никого, а в глубоком раздумье решает важную задачу, так он всегда вел себя перед боем. Но вот он не спеша поднялся, стряхнул пыль со своего комбинезона, снял танковый шлем, пригладил жесткие от пыли русые волосы и будто продолжал уже начатую речь:
— Под Харьковом рванулись мы из леска и оказались лицом к лицу с противником, а танков у него было намного больше. Нам бы в тот момент с Косячным стоило чуть замешкаться, и конец… Трусость дело страшное, на корню его надо выжигать.
Вахромеевым пощады не должно быть — он предатель, предал фронтовую дружбу, взаимовыручку, без которой в жизни, и особенно в бою, нельзя, он думал о своей собственной шкуре, а товарищам смерть принес. Об этом должен знать каждый солдат. — Слушали капитана все, впитывая каждое слово. Он был уважаем и любим личным составом. Смелость его в бою была неотделима от его существа и была естественна, иное ему было чуждо. Требовательный к себе и к другим, он в любой обстановке не терял воинского вида и высокой организованности. Был он воин, выполняющий всегда воинскую присягу своим сердцем, и это проявлялось в малом и большом.
Говорил Пустовойтов чеканным командирским языком, и когда он произнес:
— Собери в своем сердце все лучшее, к чему ты стремился и стремишься, все светлое, что у тебя было, о чем ты мечтал и мечтаешь, всю силу ненависти к врагу, который хочет тебя и твой народ лишить всего этого, объедини все с волей воина к победе, и пусть каждый стук твоего сердца будет пронизан только одним — волей к победе, и мы победим! — Все при этом крепче сжимали оружие, а некоторые даже поднялись со своих мест.
— Я скажу о себе, — продолжал он, — когда иду в атаку, я думаю о жизни. Думаю о жизни тех, кто остался там, где враг топчет сейчас своим грубым сапогом нашу землю, наших людей, думаю о наших матерях, о родных, о детях наших, а в ушах и глазах одно: «Оставляете нас с такой бедой, что если выживем, то только с верой в то, что вы скоро вернетесь» — так говорила мне белорусская женщина, держа на руках годовалую беленькую голубоглазую девчушку, которая доверчиво смотрела на жизнь, на меня, а мы вынуждены были уходить из этой деревни на Могилевщине, но обещали скоро вернуться. И надо не обмануть это доверие и эти надежды.
— А ты, Паша, — обратился он к начальнику артвооружения, который в этом бою задержал подвоз снарядов, — испугался «рамы» и залег в канаву, хотя знал, что боеприпасов на поле боя мало, а ведь под Ахтыркой, когда все рвалось кругом, ты сам помогал экипажам грузить снаряды и глаза у тебя светились боевой злостью и волей, а теперь сидишь как побитый. Эх, ты! Волю к победе из сердца выпустил!!!
Капитан Пустовойтов до войны был трактористом-комбайнером. Его специальность требовала любви к земле, и он любил и любит эту землю сыновней любовью.
— Когда я иду в бой, я думаю о том, как эти наши изрезанные, разбитые поля после победы будут красоваться буйными колосьями ржи и пшеницы, как будут цвести сады и как расти дети. Я думаю о жизни Родины и во имя этого уничтожаю врага. И мы его уничтожим. В нашем подразделении трусов нет, а есть воины, выполняющие честно свой воинский долг, — сказал он и сел.
Долго еще коммунисты в эту ночь говорили о людях, о воинах, о борьбе с врагом. И в бою личным примером и словом донесли до каждого бойца части огонь своих сердец и решимость бороться до полной победы. А слова капитана Пустовойтова о воле к победе, которую нужно проявлять с каждым ударом сердца, стали действенными и понятными для каждого воина, даже если ремонт почему-либо не ладился, кто-нибудь да скажет: «А ты, наверное, волю из своего сердца выпустил».
Глава седьмая
Мерно покачивается вагон. Устраиваюсь поуютней на сколоченном из неотесанных досок топчане. Такими же досками наспех отгорожено для меня в теплушке нечто вроде отдельного купе. Охапка свежего сена, душистый запах, зарылась в эту «постель», сено примялось. Жестко. Жестко и холодно. Шинель, которой я укрылась, не греет. Уснуть бы…
Привычно постукивают на стыках рельсов колеса. Качается подвешенный к потолку фонарь, пляшут на стенах тени. В дальнем углу вагона под тихие вздохи баяна печалится, жалуется на судьбу-разлучницу приятный баритон:
Эхом отдается в моем углу стук костяшек, это под фонарем на опрокинутом вверх дном ящике доминошники «забивают козла».
— А эту видал?! Кроешь? То-то же… Тройка! Пас… — азартно выкрикивают картежники.
А у печки-буржуйки, полулежа на охапках соломы, трое — может, их больше, но с моего места в щель перегородки видны только эти трое — говорят о чем-то очень личном. По крайней мере, так кажется мне, слышу вздохи и мирный тихий говор.
Как мало знаю я об этих людях, и как тревожит то малое, что знаю!