Раньше обычного вернулся нынче Ворошилов. На закате при переправе через Дон рухнул вместе с лошадью под лед. Едва выбрался, ободрал в кровь ладони, локти; красноармейцы выудили и коня. Оттирали спиртом. Чувствует, купание не свалит в постель, но душа все одно горит, ноет будто терли не кожу, а ее. Потрясения подобного еще не испытывал. На глазах таяла 4-я…
И жалко, и страшно. От Хомутовской, возникнув в неурочный час — не к вечеру, как сама же завела, а в полдень, — казачья конница прижала их к полотну у Злодейской; поизмывались белые пушкари с пододвинутых загодя бронепоездов. Есть от чего заныть душе. Донская купель не остудила…
Переодетый в сухое, стиснув ладони под мышками, стоял он у огромного овального окна с оцепенелым взглядом. Внизу по Садовой вспыхнули фонари; на тротуаре в световых пятнах скользили людские тени. Город на осадном положении, надо бы установить комендантский час. Укажет Пархоменко. Мысль эта тотчас пропала. За спиной, у стола — Орловский. С чем пришел? Ах, да! Алексюк… Шкляр-Алексюк. Бывший начальник штаба 14-й армии. Надо же! Гора с горой не сходятся… а человек с человеком… Явился вчера, с покаянием. Летом, при оставлении Екатеринослава, предательски перешел к белым. Заявил, из тюрьмы, куда его засадила деникинская контрразведка. Орловский должен был расследовать…
— Так что там… с Алексюком? — спросил, не оборачиваясь.
— Парился в Багатьяновке…
— Чем же не угодил… своим хозяевам?
Рипя сапогами на высоком наборном каблуке по навощенному паркету, подошел к столу. Облокотился на жесткую спинку резного стула; присесть нет охоты — все горит от седла. В глазах, отошедших, появился интерес.
— Чем не угодил… не знаю. Но угодить Деникину хотел. Полюбопытствуйте, Климент Ефремович.
Через силу брал протянутые бумаги. Несколько больших листов, лощеных, добротных, густо исписанных голубыми чернилами. Почерк знакомый, сразу бросилось в глаза. Да, его, бывшего наштарма. С первых же строчек почувствовал желание сесть. Вчера, когда Шкляр-Алексюк восседал напротив, где сейчас Орловский, помятый, жалкий, и жаловался на свою горькую неудалую судьбу, тронул; отдавая распоряжение арестовать и заняться расследованием не трибуналу сразу, а секретарю Реввоенсовета, где-то в душе теплилось — надеялся, что все так, как он говорит. Смягчит свой давний приговор. За прошлое. Мало вроде они с ним и послужили, не так и крепко связаны, но начинали дело трудное вместе — формировать 14-ю армию, — и в самый тяжкий момент отступления с Украины…
— Раздобыл… где?
— В канцелярии тюрьмы.
— И долго… он тут, в Ростове?
— С ноября. Правду говорит. А переведен из Екатеринослава…
Откинув брезгливо листы, Ворошилов пристукнул кулаком по спинке. Боролся с желанием, приводить ли? Не помешало глянуть бы в глаза. Какие они у него? Помнит, светлые, с голубизной. Крупные, красивые, как у женщины. Но что в них? Раскаяние? Трусость? Вчера глядел умоляюще…
Орловский догадался, вскочил с готовностью, одергивая защитную суконную рубаху.
— Время есть… Командарм пока не вернулся из Нахичевани.
— Давай!
Нестерпимо захотелось сесть. Нет уж, выстоит. Рассусоливать не будет; копаться в дерьме — сам вывозишься. Вот, синим — по белому. Прижмет к стенке, заглянет в глаза…
Лицо кислое, вчера выглядел бодрее. И вошел как арестант, с закинутыми назад руками. Привык, ишь. Почуял неладное; наверно, жалеет, что явился именно к нему, сослуживцу. Попади на кого, был бы принят за жертву деникинской контрразведки. Хотя ему не скрыть работы в 14-й, свой высокий пост; запросили бы все одно его, бывшего командарма. Да и особисты бы заинтересовались. То на то бы и обернулось. Не Орловский, другой бы кто откопал эти бумажки…
— Присаживайся… Шкляр… Алексюк…
Чертов норов! Конь вспененный. Держи, держи себя, парень, в узде. Голосом не владеет, стыдоба. Рвутся в горле слова, как гнилая веревка, душит спазм. Чего доброго, за кобуру еще ухватишься. Волка как ни корми, он в лес смотрит. Да и волк ли? Жиденький интеллигентик, хлюпик мокрый — куда ветер, туда и гнется. Контре собачьей даже не нужен.
Жестом указал на стул. Алексюк склонил голову. Неряшливо обросший; бритва давненько касалась его нежных щек. Помнил аккуратистом, всегда со свежепромытым пробором в русых пышных волосах, вылощенным, надушенным; френч будто с иголочки, облит на фигуристом теле.
— Благодарю, Климент Ефремович…
Нет, не умеет прикидываться. Да и чего играть в кошки-мышки. Заявление на имя Деникина. Собственной рукой. С усердием расписывает свои заслуги по разложению войск красных, указывает ряд случаев, когда им сознательно открывался фронт и снимались части. Теперь можно бы и восстановить причины неудач на фронте у Синельникова — Лозовой и Екатеринослава в июне — июле. Не до того нынче…
— Узнаешь?
Вот они, глаза. Не голубые. Черные! Бездонные. Омут. Впору головой прыгать…
— Они не верили мне… — серые губы бывшего наштарма едва шевелились.
— А я в е р ю… Шкляр-Алексюк. В то… что тут написано. Не забыть мне прошлого лета. Синельниково… Екатеринослав…
— Пе-ре…думал я… пе-ре…страдал…
— Думать было над чем…