Легко вспугнуть доброе настроение. Доктору такое не простительно. А подумать… Во все колокола бить! Рабочий режим каторжный. Драконовский! Спит ли пять-шесть часов?! Да и то… к а к? Ворочается, просыпается в поту, не знает, куда деться от спазмов в голове… Ночами напролет не смыкает глаз. До полуночи — заседания! Ложится уже к свету…
Сдернув с колен на пол саквояж, Обух встал. Прошел к окну, постояв, вернулся. Под могучим телом постанывал паркет. Крупный, отяжелевший задолго до своих нынешних пятидесяти; волос, на диво, не растерял: темная копна, с обильными сединами, разваленная пробором посередке; усы с округлой бородой делали голову огромной. Пасмурность придавали лицу брови, вислые, с длинной ворсой, спаянные мясистой складкой над широким носом. Смягчали глаза, тихие, глубокие, с прозрачной голубизной — лесные озерца по осени, в солнечную пору. Сейчас озерца помутнели, неспокойные…
— Сядьте, Владимир Александрович. Ну что я могу поделать, скажите на милость?
— Хотя бы… вовремя ложиться. На первых порах. Да, да! Режим ваш… этот рабочий… Уму непостижимо. Каторжный!
— Да уж не стесняйтесь, доктор… Д р а к о н о в с к и й. Шесть дней говорили назад… как укладывали меня.
Улыбка, взгляд… Невыносимы.
— И повторю. Не раз повторю. Не щадите себя, Владимир Ильич. До часа ночи… заседать! А то и дольше. И не от случая к случаю — еженощно! Да какой нужен организм?!
Владимир Ильич приложил палец к губам: шумим, мол. Приподнявшись на локтях, взбил под спину подушку.
— Сами… р а з р у ш и л и. Да, старый мир разрушили. И не так уж это оказалось на деле сложно. Но надо и с т р о и т ь. Новый мир. А строить, как известно… не ломать. Намного сложнее. И как же… не совещаться, не думать коллективно?
— День на то есть.
— Дня не хватает. Не я же один так занят…
Расчувствовался нынче что-то, перехлестнул, сам понял Обух; подобные разговоры затевал и раньше. Логика пациента железная; было бы у него такое здоровье. Видит, лично наблюдает иных из его окружения. Так же днями гнутся по рабочим кабинетам, а вечером сходятся…
— Разрешаю с сегодняшнего… на работу.
— Спасибо. Да, Владимир Александрович, а я вас просил… Забыли? Послать толкового доктора к Арманд. Телефон у нее испортился. Пишу записки…
— Посылал.
— И что?
Обух — стоял уже у двери — развел руками:
— Болезнь, знаете, с о в е т с к а я. Крайнее переутомление, истрепанные нервы… Сильная простуда вдобавок.
Понимающе склонил Владимир Ильич голову.
Неприятно подействовал разговор с доктором. Серый, скучный голос ли, каким отменялся постельный режим, взрыв ли по поводу ночного рабочего времени? Больнее всего задел с о в е т с к о й болезнью. Да, работают люди много, на износ; боится такого слова. И недоедают, и недосыпают, и мерзнут. Тон задает сам. Конечно, сам! А как быть?..
Удерживал себя, не прибавить бы шагу. Шесть суток! Целую вечность не проходил этим коридором. Доктора и не подозревают, сколько побегали к нему из секретариата. А прошлой ночью добился-таки Харькова — «будка» соединяла с квартирой. Вот что тяготит. Вылежать-то вылежал… Маняша, как всегда, не в бровь, а в глаз: «Не докторов… обманываешь себя». Обман во благо. А и никакого обмана. Разрешили крайне необходимое…
Оправдавшись самую малость перед самим собой, Владимир Ильич с облегченным чувством ступил в «будку». Сухо поздоровался с дежурным телефонистом; хотелось два-три слова сказать — выдашь излишнее нетерпение. Оттого и через секретариат не пошел. Там их… два десятка! Выразят естественную радость, понимает, и верит в искренность. Неудобно, право. Делают из него какого-то идола. Подумаешь — выздоровел. Невидаль.
Поспешно шагнул в кабинет. Дверь закрылась неслышно. Отладили петли? Скрипели. Не помнит, выражал ли вслух неудовольствие. Постоял у порога. Тишина угнетающая — глухая, мертвая. Удручающе подействовал и запах пыли. Откуда? Выметено, протерто. Что значит, не ступать ноге человека. Жилого духа нет. Быстро же выветрился. Горяче́е и места во всем Кремле не сыскать. А с месяц бы не входил? Ощутил холодок…
От деревянного кресла, светлого, легкого, повеяло близким, одухотворенным. Впервые будто увидал, что оно выделяется ото всей окружающей мебели — тяжелой, темно-бурых тонов. Не сел, положил руку на гнутую спинку, плетенную из соломки; плетенка и снизу, сиденье. Медленно окинул шкафы с корешками книг за стеклами, карты в простенках; скользнув взглядом по портретам Маркса и Халтурина на полке дивана, задержал внимание на пальме в деревянной кадке у ближнего окна.