— Грамотность — дело второе. Главнее всего, чтоб суть была, — уверенно сказал Васнецов. Чинно поклонился и пошел, неся свою выправку.

Толстой смотрел ему вслед, пока тот не скрылся за поворотом.

«С великим трудом только могу приобрести кусок хлеба для пропитания себя и жены своей» — эти слова из письма Кузьмы Васнецова не шли из головы Льва Николаевича. Прожил человек жизнь, служил, воевал…

Солдатики, казаки, старые и молодые, — они просились на бумагу. Так что же мне делать, думал Лев Николаевич в великом смятении. Не мог он вовсе отложить в сторону «Отрочество». Неужели дружба, любовь, отроческие мечтания и дерзкие открытия не имеют значения в жизни каждого человека? Разве без тех исканий, сомнений, горестей можно прийти к мысли о правде и добре? — думал он. Разве без них, без подготовки возможно нравственное самоусовершенствование, позволяющее деятельно любить людей, хотя бы тех же солдатиков?.. Нет, и детство, и отрочество, и в особенности юность — время, когда складывается человек, — достойны описания не менее, нежели все другое. Без них нельзя… Но если бы можно было разом вдохнуть живую жизнь в каждую строку давно утомившей повести, свести концы с концами и спеть недопетое!

И вот он опять долгими часами сидел, склонясь над страницами «Отрочества». На этот раз он в особенности добивался предметности в описаниях. Сочетания высокого и низкого, духовного и грубо материального. В действительности они всегда находятся рядом, о чем громко заявлял еще Виктор Гюго.

«…Рассуждая о том, что ничто не исчезает, а только изменяется в внешнем мире, я набрел на идею пантеизма, с бесконечной вечно изменяющейся, но не исчезающей лестницей существ. Я так увлекся этой идеей, что меня серьезно занимал вопрос, чем я был прежде, чем быть человеком, — лошадью, собакой или коровой».

Он встал и прошелся по комнате. Вспомнил одну ничего не значащую сценку. Вернувшись к столу, изменил текст, написал: «Когда я подошел к окну, внимание мое обратила водовозка, которую запрягал в это время кучер, и все мысли мои сосредоточились на решении вопроса: в какое животное или человека перейдет душа этой водовозки, когда она околеет?» Это и было то, чего он хотел: сочетание духовного и грубо материального резче, нежели прежде, отразилось в самом языке повествования, в словах. К тому же сказано, что и у водовозки есть душа.

Было, однако, нечто не менее важное, нежели предметность, изобразительность, составляющие непременное условие художественности. Он давно пришел к выводу, что уже в отроческом возрасте встают все великие вопросы бытия, и, возможно, это было самое большое открытие в его описании подростка. «Все вопросы… о бессмертии души, о боге, о вечности, предложение которых составляет высшую точку, до которой может достигнуть ум человека, но разрешить которые не дано ему в этом мире, вопросы эти уже предстали передо мною, и детский слабый ум мой с пылом неопытности тщетно старался разрешить их и, не понимая своего бессилия, снова и снова ударялся и разбивался о них». Он несколько изменил фразу, опустив слова «о боге» и «в этом мире» и вставив «вопросы о назначении человека», но главное — перенес ее в главу «Отрочество», посвященную философским поискам, и уже тем самым придал ей несравненно бо́льшую значительность.

Прав ли он был, этот молодой писатель с твердым взглядом глубоко посаженных серых глаз, когда, сидя в захолустном невзрачном домике, каких на Руси был миллион, и напомнив читателю о великих предметах человеческого мышления, попутно объявил, что разрешение всех этих вопросов «не дано» человеку? Скорей всего он ошибался, и по крайней мере некоторые из великих вопросов казались неразрешимыми лишь людям его времени или его круга. Но он был чист перед своей совестью. Ему бы и в голову не пришло писать не так, как он думал.

3

Фантом есть фантом. «Отрочество» стало для Толстого тем фантомом, призраком, который зовет и дразнит измученную и разгоряченную фантазию. Гулял ли он по бульвару, глотая свежий воздух, веявший со стороны далекого белоснежного Эльбруса, вдыхал ли запах осенних роз или глядел вниз, где сумеречно струился Подкумок и зажигались первые огни в ставшей родной Кабардинской слободе, он вспоминал, как Николенька Иртеньев открывал портфель отца, как подставлял гувернеру стул с подломанной ножкой, как объяснялся с папа́… И все это, казалось ему, не то! Плохо. Скверно. Все переделать. И порядок следования глав еще не окончательный. Он испытал испуг, как когда-то в детстве перед грозой. Испуг, страх утратить воодушевление, необходимое, чтобы писать. Пока разбуженное воображение проникает всюду, смело создает картины и обладает силой найти или внести в них единство, связь, он, Толстой, — бог, полководец, шекспировский Просперо, повелевающий стихиями. Души людей и души зверей, реки, земли, моря — все открыто ему. Ожила его наблюдательность, жадное любопытство к каждой детали костюма человека, походки, к каждой черточке его лица, к малейшему душевному движению… А вдруг все это в нем внезапно угаснет?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги