Выступать с речами доставляло Керенскому наслаждение. Именно речи приносили ему успех. Так он и управлял с помощью одних речей и трескучих приказов сперва всей российской юстицией, затем армией и флотом воюющей страны, а затем огромным государством со всеми его вооруженными силами. Вернее пытался управлять, а еще вернее, воображал, что управляет. Все строилось на эффекте. Когда Керенский появлялся на сцене Мариинского театра с намерением произнести очередную речь, с ним выходили его адъютанты и вытягивались по стойке «Смирно!» Подобный кордебалет вызывал насмешки, но Керенский их не замечал. Он разъезжал по Петрограду в открытом автомобиле с единственной целью покрасоваться перед публикой. Сам он так вспоминал об одной из таких поездок: «Улица — прохожие и солдаты — тотчас узнавали меня. Военные вытягивались. Я отдавал честь, как всегда, немного небрежно и слегка улыбаясь». Став министром-председателем, Керенский немедленно поселился в Зимнем дворце, в покоях Николая И. Созерцание собственной персоны в царских апартаментах было для него настолько упоительным, что он не видел всей неуместности этого для «вождя революции». Именно за это он получил презрительные клички «Александра IV» и «новой Александры Федоровны» (жена Николая II была ему тезкой и по имени, и по отчеству). Надменность и выспренность, которые сам Керенский принимал за величественность, росли со скоростью, не уступавшей его карьере. В Зимнем он уже как самодержец говорил: «Мой народ». В беседах с подчиненными он вел себя, как на сцене: «Генерал! Подойдите сюда! Доложите, как Ваши дела!» — подзывал он кого-нибудь из военных советников.
Почему же Февральская революция поставила во главе государства подобную фигуру? Она тоже была стихийным взрывом в стране, измученной войной, нуждой и начавшимся голодом, отказавшейся от своего «повелителя-царя». Дума, к которой должна была бы перейти власть, оказалась в состоянии растерянности. Она боялась взбунтовавшихся низов. И в дни сумятицы, неразберихи, отсутствия твердой власти стихия вознесла на мутной волне внешне эффектную, но по существу пустую фигуру Керенского. Лишь потом, когда дело дошло до решительных схваток, когда произошла явная расстановка сил по разные стороны баррикад, когда потребовались не пышные речи и вдохновенные порывы, а жестокая, беспощадная, тяжелая борьба двух лагерей, в каждом из них появились иные вожди.
Гапону также довелось испить опьяняюще сладкий напиток славы. Бежав после 9 января за границу и оказавшись в Женеве, Гапон, не владевший ни одним иностранным языком, не знавший куда приткнуться, почувствовав себя беспомощным, целиком отдался опеке эмигрантов-революционеров. Но однажды, проходя мимо какой-то витрины, он буквально остолбенел от радостного изумления. В витрине была выставлена почтовая открытка с его портретом! На несколько минут он застыл, поглощенный созерцанием своего изображения. Его спутник был поражен лицом Гапона — человека, упивающегося своей славой. С того дня Гапона как подменили. Ему уже было мало встреч с эмигрантами-революционерами, которым он с пафосом рассказывал о 9 января! Он захотел давать интервью, наносить визиты, представляться видным лицам. В Женеве, потом в Париже, в Лондоне выбор визитов не отличался строгой системой: от Ленина до Клемансо, от Жореса до английской принцессы. Мода на Гапона росла. Появились театральные и просто балаганные представления о нем. Афиши пестрели буквами «Gapon». Он сам являлся на эти зрелища и упивался обращенными на него взорами. Гапон не упускал случая похвастаться, что в одном лондонском музее выставили его бюст (не был ли это музей восковых фигур?) и что «в Париже сделают тоже» (здесь он явно преувеличивал). Какая-то приехавшая из России дама сообщила ему, что якобы рабочие собирают деньги, чтобы поставить ему памятник. «При жизни! Как никому!» — восторгался Гапон.
Когда интерес к Гапону стал угасать, он объявил, что хочет устроить над собой общественный суд, чтобы оправдать свое имя в глазах рабочих, так как поползли слухи о его связях с тайной полицией. «Пусть докажут с документами в руках, что я — провокатор и предатель! А материала нету! Моя совесть чиста!»,— говорил он товарищу, отлично знавшему о его связях с царской охранкой. Он играл бескорыстного борца за свободу даже перед самим собой, забывая о полученных к тому времени деньгах от жандармерии на «раскрытие заговора против царя». Когда же представители левых партий согласились на такой суд, он объявил, что на него не пойдет и всю левую печать обвинил в том, что она подкуплена его врагами.