Играя с собой в шахматы, хорошо поставить у противоположной стороны доски чью-нибудь фотографию. Только представьте список возможных соперников: от его богатства захватывает дух! Алёхин и Ботвинник, Вяземский и Герцен, дядя Ваня и Евгений Онегин. С литературными героями легко позволить себе любые вольности, включая детский мат и фук, ведь зачастую нет никаких данных об их уровне подготовки. Для пущести можно собрать целую компанию противников, например Живаго, Зосиму, Ивана Карамазова и Каренина, высокомерно дать ферзя в качестве форы, заставить их бледнеть, испуганно советоваться, сжимать друг другу локти. Несколько блестящих ходов — и они униженно капитулируют. Впрочем, вдоволь натешив своё самолюбие, начинаешь искать более интересных партнёров. Например, банку фасоли в томатном соусе. Нечеловеческие повороты её шахматной мысли завораживают, побуждают задуматься о глубинных вопросах жизни, смерти, сознания. Один раз я даже чуть не проиграл.

После победы хорошо поужинать поверженным соперником. Он молчит и согласен напитать триумфатора своим консервированным телом, вилкой ли, ложкой ли. С каждой банкой моё могущество возрастает.

<p>A1. Истории зрелости и угасания. О покраске заборов</p>

Когда мой брат Валик, художник, был молод, он раз в год по весне бросал писание портретов и нанимался к кому-нибудь из горожан маляром. Настоящий художник, заявлял Валик, должен уметь красить. Художник, не умеющий покрасить забор, подобен шеф-повару, не способному поджарить яичницу. Позор такому художнику! Натягивая комбинезон, он обводил нас пристальным взглядом, как будто мы тоже имели отношение к художествам. За день, особенно если краска была жёлтой, Валик мог обкрасить по периметру дворов пять, а ведь это целый километр заборов. Прокрасив неделю-другую, он удовлетворялся, снимал комбинезон и возвращался к мольберту.

Но приходило лето, краска на заборах трескалась от жары, и на досках проступали узоры, складывающиеся в портреты: какие-то незнакомые облики, смутные и туманные, то взрослые, то дети, то старики. Горожане не имели претензий к Валику, им это даже нравилось — они рассматривали возникающие лица, обсуждали, посмеивались, а порой и хвалились друг перед другом, у кого артистичнее. Валик же, не возвращавшийся на одно место дважды, долго ни о чём не подозревал, а когда ему наконец рассказали о неожиданном эффекте, был крайне раздосадован — ведь он, получается, не умел нормально покрасить забор.

В очередную весну он стал красить медленнее и тщательнее, наносил два слоя с интервалом, чтобы не осталось ни малейшего непрокраса. После каждого забора он приглашал нас оценить его работу; мы внимательно всматривались, не находили ни изъянов, ни неоднородностей, и успокаивали Валика. Новые заборы успешно выдержали лето, но осенью, увы, ветры и дожди заставили краску пожухнуть, набухнуть, выцвести пятнами — и портреты проявились с новой силой. Черты лиц приобрели отчётливость, настроения — глубину, и теперь они смотрели прямо в глаза, иные серьёзно, иные с улыбкой, а иные презрительно. Валик злился, ходил мрачный, а горожане радовались.

На следующую весну к Валику выстроилась целая очередь охотников до искусства, но он принял только один заказ, у пожилой воспитательницы. Он купил самые стойкие финские краски, купил вместо валика немецкий краскопульт, и потратил на этот забор целый месяц: зачищал наждачкой каждую доску, грунтовал и полировал поверхность до полной гладкости, покрывал итальянской олифой, красил в три слоя, а сверху наносил защитный водостойкий лак. Прошло лето, прошла осень, а зимой, от морозов, с забором случилось такое… Пожилая воспитательница прибежала в Валику сквозь метель, в тапочках — она стояла и смотрела на него остановившимися глазами, и в них ещё можно было увидеть отблеск ослепительной красоты, засветившейся с забора.

На следующий же день забор раскупили по доскам близлежащие галереи, музеи и коллекционеры, а Валик даже не пошёл смотреть. С тех пор он больше никогда не красил заборы, больше ничего не заявлял, и в его бакенбардах завелась первая седина. А однажды мы застали его на выходе со строительного рынка, с широкой доской в руках. Помявшись, он объяснил нам, что намеревается шлифовать, обрабатывать и красить эту доску бесчисленными слоями долго-долго, много лет, может быть до самой смерти — чтобы потом, рано или поздно, на ней вспыхнул и воссиял Абсолют.

<p>A2. На обороте портрета. О Солнце</p>

«Больше всего на свете я люблю свет. Свет Солнца. Солнце.

Когда я полюбил Солнце, я полюбил электрические лампочки. Я зажигаю лампочку и знаю — мириады мельчайших существ, населяющих мою комнату, радуются ей. Для них моя лампочка — Солнце. Я никогда не выключаю лампочку.»

<p>A3. Истории зрелости и угасания. О потустороннем привете</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги