Забыл написать Вам о Ное еще и то, что особенно завидую тому, как великолепно он был обеспечен, помимо всего прочего, пропитанием: подумайте – 7 пар чистых и 7 нечистых, среди которых были, конечно, и свиньи, одно из самых любимых моих кушаний (в виде колбас, сосисок, жареной буженины).
Или хотя бы попросил выпить – если вернуться к странному виноградно-серному вкусу, но к черту вино, попросил бы выпить водки, той, странной, французской:
Мы уселись с Буниным за свободный столик и заказали по рюмке «мара». Есть такая французская крестьянская водка. Помню, Бунин понюхал рюмку и сказал:
– Хороший мар, новыми сапогами пахнет!
Это было вполне бунинское определение. Действительно, как и сливовица, мар припахивает немного кожей.
Но не попросил, не захотел. Лежит груша, нельзя скушать. (Да-да, в том детском злом стишке она висит.) Не потому что нельзя, а потому что не хочется.
Но пока болезнь не отняла даже желание груши, за несколько месяцев до этого, Бунин еще колок и остер. Как нож, которым эту грушу положено резать.
Так, например, 4 июля 1953 года Бунин, только-только чудесно прочитав лермонтовское «Выхожу один я на дорогу», восхитившись многими там строчками (хотя там все строчки какой-то невиданной силы), сразу переходит к бунинскому сарказму: «И после таких поэтов – Есенин, Маяковский и т. д.».
К нему заходит в гости Адамович.
Он запомнит его сперва в кресле, одетого в теплый широкий халат: Бунин еще говорлив и весел, старается быть таким же, как прежде. Хотя Адамович все видит: уже не тот, и понятно, что с каждым днем это «не тот» станет проступать все явственней, как из темного зеркала, это уже другой Бунин, и это уже ничем не остановишь. Никаких «дремали жизни силы», никакой «дыша вздымалась тихо грудь».
Помню последний год или полтора: войдешь к нему, Иван Алексеевич лежит в постели, мертвенно-бледный, как-то неестественно прямой, с закрытыми глазами, ничего не слыша, – пока Вера Николаевна нарочито громким, бодрым голосом не назовет имя гостя.
– Ян, к тебе такой-то… Ты что, спишь?
Бунин слабо поднимал руку, силился улыбнуться.
– А, это вы… садитесь, пожалуйста. Спасибо, что не забываете.
Адамович не уверен, что сильно радует больного своими посещениями. Но Вера Николаевна говорит, что он принадлежит к числу тех людей, которые отвлекают Бунина от его тяжелых предсмертных мыслей, и Адамовичу ничего не остается, как только принять это на веру.
И опять эта мысль о страхе смерти, которая не может не появиться у проницательного Георгия Викторовича. Он думает над этим. Боится ли Бунин смерти? (Тьма, пустота, обещанная иррациональным страхом змея, тебе-то уже самому что за дело?) Адамович в этом страхе Бунина, кстати, не уверен.
Если Бунин и боится, думает он, то, скорей всего, страх этот заслонен у него другим чувством (как заслоняет нам другой человек вдруг картину или экран):
…острой тоской, глубокой скорбью об исчезновении жизни. К жизни он был страстно привязан, не мог примириться с мыслью, что ей настал конец. Никогда я с ним об этом, конечно, не говорил.
А что толку об этом говорить?