Первое время после инсульта раз в неделю приезжала докторша из Кремлевки: дедушка был старый коммунист, персональный пенсионер и бывший министр. Когда дедушка еще говорил, он любил повторять, что был последним наркомом в СССР: его назначили в 46-м и в том же году наркоматы преобразовали в министерства. Ему удалось пережить все сталинские чистки, потому что в тридцатых годах дедушка Бельский занимался индустриализацией и никуда не лез. Во время войны он отвечал за снабжение фронта, и у него в специальной папке лежали телеграммы от Жукова и Малиновского с благодарностью за “своевременные поставки”. Он знал Сталина в конце двадцатых годов и даже бывал у него в гостях. К счастью, в тридцатых дедушку перевели на Урал. Потому что все остальные гости до войны не дожили.
Бабушка и он часто спорили о Советской власти, и я не понимала, о чем они говорят. Никакой Советской власти я не знала. Что за власть? Над кем она власть? Все, что я усвоила из их споров, что бабушка не любит Советскую власть, а дедушка ее любит. Кроме Советской власти, дедушка очень любил меня и боялся за меня до безумия, заставляя бабушку мерить мне температуру по нескольку раз в день. Зачем?
Бабушка уставала спорить и пожимала плечами:
– Леня, это шизофрения. Ши-зо-фре-ни-я.
Ей нравилось это слово. Она его часто повторяла. Прочтет что-нибудь в газете или услышит по телевизору и скажет, вытягивая в трубочку красивые пухлые губы (у меня такие же):
– Ши-зо-фре-ни-я. Сплошная шизофрения.
Она всегда разговаривала с дедушкой покровительственно, словно он младше и неразумнее, хотя он был почти на сорок лет старше. Его первая жена, революционерка Аронович, бросила дедушку и двухлетнего Максима в 36-м и ушла к красному командиру Парфенову, которого через год расстреляли по делу Тухачевского. Ее арестовали, и она пропала, затерявшись в неразберихе лагерей. Дедушка ее не искал, знал – бесполезно: никаких ответов никто никому тогда не давал. Он продолжал работать на страну, а потом на победу.
– Конечно, были ошибки, Вера, кто спорит, – признавал дедушка. – Но время было историческое, масштаб преобразований совершенно небывалый. Задним числом легко судить, а мы с нуля, Вера, буквально с нуля строили страну. Энтузиазм необыкновенный, верили в общее дело. Где это сейчас? Легко все охаять, а сколько было хорошего, сколько сделано – что, забыли?
Дальше они начинали называть незнакомые имена – всегда одни и те же – и ругаться. Было неинтересно их слушать. Иногда на ругань приходила Оля и, закусив край платка, стояла в дверях, не вступая в разговор. Она никогда не дослушивала до конца, как никогда до конца не досматривала телеспектакли: повернется и уйдет. Я ее не любила: мне казалось, она все про меня знает.
Раз в неделю нам полагалась машина из ведомственного гаража. Я не знала, что это, но машина мне нравилась – черная, большая, внутри бархатные сиденья. Бабушка и дедушка задолго обсуждали, куда меня повезти. Бабушка просматривала газеты и обзванивала детские театры.
– Ничего хорошего не идет для ребенка, – вздыхала она. – Сплошная шизофрения.
Все обычно заканчивалось цирком.
Я хорошо помню дачу: сосны, сосны, сосны. Дача называлась “правительственная” и полагалась дедушке как персональному пенсионеру. Когда он был министром, у него была другая дача – в Малаховке, – гектар леса, а нынешнюю, небольшую, дедушка делил с бывшим работником ЦК Лиховидько. Тот был моложе дедушки и звал его
– Ши-зо-фре-ни-я. Оба – сплошная шизофрения.
Когда он умер, дачу забрали и большая черная машина перестала приезжать по воскресеньям, чтобы отвезти меня в цирк. Нам больше не полагался паек из распределителя, за которым бабушка раньше ездила, а затем они с Олей раскладывали на кухне красиво завернутые кульки. Все это я узнала потом, из ее рассказов: мне было семь лет, когда дедушка умер, и тогда я не почувствовала изменение жизни; меня просто перевели в кабинет, где я теперь спала на его кровати. Бабушка, правда, поменяла матрас.
Дедушка задохнулся – пневмония. Перестал дышать. Как и я – два дня назад.