Сколько дней просидел Кралевич у окна своей комнаты, глядя на эту контору, что помещается напротив, в первом этаже, пока не открыл искусную руку главного режиссера! Мигают красные огоньки под украшенными золотом краньскими[44] мадоннами, кормящими младенцев; в конторе тихо, только поскрипывает перо делопроизводителя, сгорбившегося над толстыми книгами на большой конторке. Сколько раз наблюдал Кралевич, как этот делопроизводитель пишет что-то в пухлых и пыльных книгах, как записывает, считает и подытоживает черные цифры! Это горбатый маленький человечек с рыжеватой бородкой испанского идальго и небольшими, чуть раскосыми серыми глазками монгольского типа. Его глаза воспалены от какой-то неизвестной болезни, и он носит большие, темные, выпуклые очки, придающие ему таинственный вид. Делопроизводитель постоянно сидит в конторе и ведет все дела сам, без чьей-либо помощи: берет с этажерки книги, разносит цифры по рубрикам, разговаривает с «клиентами», — и дело идет легко и быстро. Он — мозг и душа конторы и всего предприятия; на этом таинственном человеке лежит все. Он — связующее звено между жителями нашего города и таинственным хозяином, стоящим за его спиной, который финансирует бюро, невидимый, скрытый и коварный.
Однажды зимним вечером Кралевич, притаившись у окна на четвертом этаже, наблюдал за конторой. Было уже поздно. Темные, тяжелые тучи катились над каменными громадами, которые люди разбросали по влажной, малярийной и туберкулезной долине, назвали городом и говорят об этом «городе» патетично, как о каком-то значительном достижении человечьих усилий. Зреет цивилизация в этой громаде камня, которую называют «столицей королевства»; в сущности же это маленький городок, обыкновенный провинциальный гарнизон. В причудливом нагромождении камней люди ссорятся и грызутся насмерть, печатают газеты, интригуют, занимаются политикой, гремят оркестрами — зреет цивилизация. И сейчас — один из зимних дней этой «утомительной цивилизации». Кралевич очень устал от цивилизованной жизни и грустно смотрит на контору, что в доме напротив. Скоро опять повалит несносный мокрый снег; солнца не видно уже более ста дней, и не будет его еще сто дней. А потом вспыхнет на мгновение лето и снова исчезнет, и снова — облака и проклятые осенние туманы. И так всегда и всегда: туманы и дождь. Через дорогу в конторе в свете зеленой лампы ясно виден силуэт делопроизводителя. Согнулся горбун и работает без устали: пишет, считает, говорит с кем-то по телефону; смотрит Кралевич на него во все глаза, как на символ, распластавшийся над всем городом темным пятном, которое поглотит и его жизнь с такой же математической неумолимостью, как и жизни всех его соседей и всех жильцов дома.
А за окном живет улица. Снова идет дождь со снегом, дует ветер, плетутся печальные мужчины, женщины и дети и понурые, усталые животные. Старухи несут младенцев, завернутых в красные тряпки. Где-то с церкви снимают колокола, чтобы сдать на переплавку в орудия войны, бойни. Колокола, что вызванивали до сих пор христолюбивые идеи любви к ближнему, рыдают теперь от боли: завтра их перельют на пушки, и пушки эти будут убивать, как зайцев, христиан. Стонет металл под тяжелыми кувалдами, звенит надломленно и жалобно. Потоком разлилась толпа разнузданной школьной детворы; дети дерутся, гоняются друг за другом, валяются в грязи, кривляются и хохочут; бредут полуодетые бродяги с гитарами, украшенными красными лентами, они перебирают струны и поют; кажется, будто все в пьяной пляске катится в пропасть, в какую-то непонятную бездну. Ветер несется над крышами, поднимает рябь на лужах, заливающих тротуары, гонит и кружит клочья густого черного дыма, сажи и смрада, срывает с крыш черепицу; струйками льется вода. Мрачные, безликие, грязные люди с фонарями в руках роют траншеи, копаются в нутре улицы, что-то ищут. Взламывают трубы, чистят подземные каналы, таинственно журчащие в темноте под городом, вычерпывают грязную, черную жидкость, мучаются и клянут все на свете. Показались солдаты со штыками, примкнутыми к ружьям: они гонят скованных длинной звенящей цепью крестьян в живописных, старинных (словно египетских времен) рубахах. Бренчит цепь, и чувствуется, что нелепая тирания опутывает наш первобытный, сельский, архаичный фольклор, чувствуется, как все жалко, нелепо и ветхо. Священник в стихаре несет «святое причастие», горит синяя лампада, послушник в красном позванивает колокольчиком перед попом; какая-то старуха стала на колени в грязь перед «святым причастием», бьет поклоны и молится. Только старуха! И та нищенка или полоумная. Идет Христос по улице, а никто и внимания не обращает на «его пресвятое тело»; люди бегут за деньгами, за товаром, за прибылью, за счастьем. Проходят кокетливые дамы в мехах, бегут, смеясь, дети, идут господа и босяки — все движется, все безумно куда-то стремится. Слышится военная музыка; зажигают фонари; идет снег, и сгущается мрак. Война… семь миллионов христиан пало уже с божьего благословения под своими полковыми знаменами.