«Степан Квашин ездил на бричке с собрания на собрание, и вид у него был такой хозяйский, словно это он написал Конституцию и теперь следил, все ли ее понимают, как надобно».
Протокол поручили вести Якову Свиридову. Инструктор райкома сказал ему:
— Прения записывайте, пожалуйста, полнее. Интересные реплики тоже, пожалуйста, записывайте.
Дальше идет протокол собрания, записанный Свиридовым-Колосовым:
«Гр. Горешкова говорит: «Будешь или не будешь делать, товарищ Квашин, самокритику?..» Тов. Квашин говорит: «Я не знаю, товарищ Солонец, как у нас проходит настоящее собрание. Считаю, что это ненормально, и прошу тебя, как представителя райкома, разъяснить данным гражданам». На это тов. Солонец подает реплику и говорит, что требование собрания здоровое и надо говорить под углом самокритики».
Тут мы пропускаем две страницы и выписываем речь Анны Тютиковой:
«Ну, я сродственница ему и хоть не часто, а хожу к ним. Сказать, чтобы он пил или что, не скажу, а если выпьет когда, то тихо и благородно. Либо с Утешевым Иваном Егорычем выпьет, либо вон с Макаткиным Андреем. Выпьют и разговаривают меж собой, кого оштрафовать, кому речь какую говорить, какую бумагу в район написать. Но вот, сколь я ни сидела, сколь ни слушала, хоть одно бы словечко про нашу женщину, про дитё, про ясли или что. Говорю ему: «Степан, брюхо-то ты растишь, а народ недовольный: вон в других местах сады детские наладили, родильни, у нас нет ничего. Говорила я тебе это, Степан, много раз говорила, а ты башкой, как бык, мотал: «Бабские, дескать, твои разговоры!» И вот довел себя до того, что сидишь передо всем народом, как мимоза».
Гр. Тютикова говорит, что она оскорбления не делала. На это гр. Корешкова дает реплику и говорит: «Мы все знаем, кого зовут мимозами: это хуже жулика. Продолжай свою речь…»
Алексей забивал ящики своего стола рукописями рассказов и очерков, некоторое время хранил их, остро переживая все сокращения, сделанные безжалостными руками газетных работников. Но проходило время — и он с какой-то беспечностью выбрасывал из ящиков все, чем так недавно еще дорожил.
Он берег только то, что было ему, наверно, особенно дорого, — старые, мятые, сложенные вдвое тетрадки, куда он заносил услышанные в деревне песни, острые присловья, неожиданные обороты речи или осевшее в памяти слово из дорогих его сердцу книг.
Вот несколько страничек его коротких записей: