Некоторые из них поют. Рокочут, стрекочут сквозь наши счастливые ночи, и мы любим их монотонное пенье, их обещающий ненасытный ритм: до-мой, до-мой, до-мой. Или рыщут по спящей стороне, волком воют на заброшенных полустанках, где тускло-сонно тлеют огни: завтра Брюссель — завтра Брюссель. Или знают еще больше, пиано, только для тебя, а те, что рядом сидят, уже не слышат пиано: Улла ждет — Улла ждет — Улла ждет. Но есть среди них и равнодушные, они нескончаемо длинны и мудры, и ритм у них тяжелый, как поступь старого грузчика. Они ворчат, урчат что-то себе под нос и невиданными цепями ложатся на землю, освещенную луной, бескрайние в своем великолепии, и в своем волшебстве, и в своей красочности под бледной луной — коричнево-красные, черные или серые, голубые и белые: товарные вагоны — двадцать человек, сорок лошадей, угольные вагоны — от них непостижимо разит дегтем и духами, дровяные вагоны — они дышат лесом, цирковые вагоны — голубые, с храпящими атлетами и перепуганными зверями внутри, холодильные вагоны — полные гренландского холода и гренландской белизны, пропахшие рыбой. Они безудержны в своей роскоши и, как драгоценные цепи, лежат на стальных рельсах, как чудные редкостные змеи, извиваются в лунном свете. И они рассказывают тем, что по ночам живут только слухом, слухом находятся в пути, больным и заключенным, о непостижимой широте мира, о его сокровищах, о его сладостности, его концах и бесконечностях. И нашептывают тем, кто не спит, добрые сны.
Но есть среди них жестокие, неумолимые, грубые; без мелодии гремят они в ночи, биенье их пульса остается в ушах, потому что оно тяжело и безобразно, как дыханье злого астматического пса, который гонится за тобой: вперед-вперед — назад нельзя — навек-навек. Или еще угрюмее вращаются колеса: все миновало — все миновало. Их песня не дает нам спать и беспощадно вспугивает от сна мирные деревни справа и слева, так что псы там хрипнут от ярости. А колеса вращаются, крича и всхлипывая, жестокие, неподкупные, под блеклыми звездами, и даже дождь не смягчает их. В их крике кричит тоска по родине, потерянное, покинутое — всхлипывает неотвратимое, разлученное, случившееся и еще неведомое. И они глухо отстукивают ритм пагубный и безутешный по залитым луною рельсам. И тебе не забыть их.
Они как мы. Никто не может обещать им смерть на родине. Они не знают покоя, не знают отдыха по ночам и отдыхают, только когда больны. И цели у них нет. Возможно, их родина Штеттин, или София, или Флоренция. Но они разлетаются в щепы между Копенгагеном и Альтоной или в предместье Парижа. Или выходят из строя под Дрезденом. Или еще несколько лет влачат жалкую жизнь, переоборудованные в будки для рабочих дистанции или в садовые домики обывателей.
Они как мы. Выносят больше, чем кто-либо мог предположить. Но однажды сходят с рельсов, стоят недвижно или теряют жизненно необходимый орган. Всегда они рвутся куда-то. Никогда нигде не остаются. А когда им придет конец, чем была их жизнь? Быть в пути. Но величественно, грозно, безгранично. Поезда вечером, ночью. Цветы на насыпи с пропыленными головками, птицы на проводах с пропыленными голосами дружат с ними и долго помнят о них.
И мы останавливаемся, широко открыв глаза в изумлении, когда из невообразимо дальней дали слышится их таинственно обещающий крик. Мы стоим с развевающимися на ветру волосами, когда они налетают грозой, словно прокатившейся над невесть какими мирами. Мы стоим, с пропыленными лицами, когда из невообразимо дальней дали слышится крик. Далекий, далекий. Крик. Что он значит? Да ничего. Или все. Как мы.
И поезда отстукивают под окнами тюрем сладостный, опасный, манящий ритм. И ты весь превращаешься в слух, бедный арестант, впитывая в себя ночной стук-перестук поездов, а их крик, их свист сотрясают зыбкий мрак твоей камеры — болью и вожделением.
А не то, если ночью тебя томит жар, они рыча накидываются на твою постель. И жилки лунно-синеватые бьются и впитывают в себя песню, песню товарных поездов: в пути — в пути — в пути… И твое ухо — бездна, поглощающая мир.
В пути. И опять и опять тебя выплевывает на вокзалы, для прощания, отбытия.
И станции вздымают свои бледные лбы вдоль твоего темного пути. И на этих морщинистых лбах стоят имена, имена, равнозначные жизни: постель, или голод, или девушка. Улла. Карола. И окоченевшие ноги и слезы. И табак, или губная помада, или водка, бог или хлеб. На бледных лбах станций стоят имена, имена эти: девушки.
И сам ты — рельсовый путь, проржавленный, в пятнах, серебряный, блестящий, прекрасный и ненадежный. И ты поделен на перегоны, втиснут между вокзалов. А на их лбах надписи: девушка, или луна, или убийство. И значит, это — жизнь.
Ты — железная дорога, протарахтел, прокричал, ты — рельсовый путь: что только не случается на тебе, что только не делает тебя ржаво-тусклым и серебряно-блестящим.
Ты — человек, и твой мозг по-жирафьи высоко где-то вверху, на бесконечно длинной шее. И никто толком не знает твоего сердца.