Мы стоим ночью, босиком, в одной рубашке, а он поет. Господин Хинш болен, господин Хинш кашляет. Господин Хинш зимой простудил себе легкие, потому что окно неплотно закрывалось. Похоже, что господин Хинш умрет. Временами идет дождь. Но это сирень. Лиловая, она осыпается с веток и пахнет, как девушки. Но господин Хинш уже не слышит этого запаха. Господин Хинш кашляет. Соловей поет. И похоже, что господин Хинш умрет. Мы стоим босиком, в одной рубашке и прислушиваемся к его кашлю. Весь дом полон им. Но соловей весь мир полнит своим пением. А господину Хиншу не выгнать зимы из своих легких. Сирень, лиловая сирень осыпается с веток. Соловей поет. Господину Хиншу суждена сладостная летняя смерть, полная ночей с соловьиным пеньем, полная лилового дождя сирени.
Тимму не была суждена такая смерть. Тимм умер ледяной одинокой зимней смертью. Когда я пришел сменить Тимма, его лицо на снегу казалось желтым. Оно и было таким. Но не от луны, луны тогда не было. Но все же той ночью Тимм был как глина. Как желтая глина в сырых в холодных котлованах пригорода там, дома. Мы играли когда-то в этих котлованах и лепили из глины человечков. Но я никогда не думал, что Тимм может быть из глины. Идя на свой пост, Тимм не захотел надеть стальную каску.
— Я люблю чувствовать ночь, — сказал он.
— Вы должны надеть каску, — сказал унтер-офицер, — всегда может что-нибудь случиться, и я тогда останусь в дураках. Я останусь в дураках.
Тогда Тимм посмотрел на унтер-офицера. Сквозь него он смотрел на край света. И тут Тимм стал держать одну из своих всемирно знаменитых речей.
— Мы и без того дураки, — сказал Тимм уже у двери, — мы все и без того дураки. У нас есть водка и есть джаз, и стальные каски и девушки, есть дома, есть китайская стена и фонари — все у нас есть. Но все это из страха. Все, чтобы обороть страх. А дураками мы все равно останемся. Мы фотографируемся из страха и детей делаем из страха, из страха льнем к девушкам, всегда к девушкам, из страха мы втыкаем фитильки в масло и зажигаем их. А дураками все равно остаемся. Все это мы делаем из страха и чтобы обороть страх. И стальными касками мы обзавелись тоже из страха. Но толку от всего этого чуть. Как раз когда мы забываем обо всем на свете возле шелковой нижней юбки или под стон соловьев, он настигает нас. Уже кашляет где-то в углу. И никакая каска не поможет, когда нас настигает страх. Ни дом не поможет, ни девушка, ни водка, ни каска.
Это была, пожалуй, самая долгая из всемирных речей Тимма. В этих речах он взывал ко всему миру, а нас в бункере было только семеро. И большинство спало, когда он держал свои речи. Затем он отправился на свой пост, наш оратор Тимм. А остальные храпели. Каска Тимма лежала на своем месте. Унтер-офицер еще раз сказал:
— Я останусь в дураках, если что случится.
И заснул.
Когда я пришел сменить Тимма, его лицо было очень желто на снегу. Желто, как глина в пригородном котловане. А снег был омерзительно бел.
— Я никогда не думал, что ты из глины, Тимм, — сказал я. — Твои знаменитые речи кратки, но они доходят до всех на свете. То, что ты говоришь, заставляет человека позабыть о глине. Твои речи феноменальны, Тимм. Поистине всемирно знаменитые речи.
Но Тимм не отвечал. Его желтое лицо нехорошо выглядело на ночной белизне снега. Снег был омерзительно бел. Тимм спит, думал я. Тот, кто может так великолепно говорить о страхе, тот вполне может спать здесь, в лесу, где русские. Тимм стоял в снежной яме, положив свое желтое лицо на автомат.
— Вставай, Тимм, — сказал я.
Тимм не шелохнулся, и его желтое лицо казалось таким чужим на снегу. Тогда я сапогом пнул его в щеку. На сапоге был снег. Снег остался на щеке. Сапог выдавил маленькую колдобинку в щеке. И колдобинка осталась. Тут я заметил, что рука Тимма лежит на автомате. И указательный палец его согнут. Я целый час стоял на снегу. Целый час стоял подле Тимма. Затем я сказал мертвому Тимму:
— Ты прав, Тимм, ничто нам не поможет. Ни девушка, ни крест, ни соловей, Тимм, даже осыпающаяся сирень не поможет, Тимм. Потому что и господин Хинш, который слышит соловья и слышит запах сирени, должен умереть. А соловей поет. И поет только для себя. А господин Хинш умирает, сам по себе умирает. Соловью это безразлично. Соловей поет. (А может быть, соловей тоже из глины? Как ты, Тимм?)
Он брел через темный пригород. Развалины поднимались к небу. Луны не было, и булыжник испуганно отзывался на поздние шаги. Потом он наткнулся на старую доску. И долго бил по ней каблуком, пока она не переломилась, рыхло подавшись. Сладко пахнуло гнилью. Через темный пригород он побрел обратно. Звезды не показывались.