Когда он открыл дверь (она жалобно скрипнула, эта дверь), его встретили светлые, голубые глаза жены. Усталые глаза на усталом лице. Дыхание ее белым облачком повисло в воздухе, так было холодно. Он согнул худое колено и переломил доску. Дерево вздохнуло. Потом сладко запахло гнилью. Мужчина понюхал щепку: «Пахнет, как пироги», — и он засмеялся невесело. «Не надо, — взглядом сказала женщина. — Тише. Он спит».
Мужчина сложил пахучие, гнилые дрова в жестяную печурку. Вспыхнуло пламя, и по комнате заплясали теплые блики. Один из них лег на маленькое круглое личико и мгновенье задержался на нем.
Ребенку минул первый час жизни, но все же это был настоящий маленький человечек: рот, уши, нос и глаза. Глаза у него обещали стать большими, это видно было, хотя они и были закрыты. Зато рот был открыт, и ребенок слегка причмокивал во сне. Уши и нос покраснели. «Жив», — подумала мать. Ребенок спал.
— У нас остались овсяные хлопья, — сказал мужчина.
— Да, — ответила женщина. — Хорошо, что остались. Холодно только.
Мужчина подбросил в огонь еще немного прелых пахучих щепок. «Теперь у нее ребенок, — подумал он, — а ей по-прежнему приходится мерзнуть». И некому было дать за все это в морду.
Когда он открыл печурку, луч света снова упал на спящее личико. Женщина тихо сказала:
— Гляди-ка, словно сияние, правда?
«Сияние», — подумал он, и некому было дать за все это в морду.
Потом в дверь постучали какие-то люди.
— Мы увидели свет, — оказали они, — в окошке. Мы к вам на минуту.
— Но здесь ребенок, — возразил мужчина.
Те ничего не ответили, но все-таки протиснулись в комнату, выдыхая морозный пар и зябко переступая с ноги на ногу.
— Мы тихо, — шептали они и переступали с ноги на ногу. Тут на них упал свет.
Их было трое. Все трое в старых шинелях. У одного — картонная коробка в руках, у другого — мешок. У третьего рук не было.
— Обморозил, — пояснил он и поднял обрубки.
Потом он повернулся вполоборота, подставив карман. Там лежали табак и папиросная бумага. Свернули самокрутки. Но женщина сказала:
— Нельзя, здесь ребенок.
Тогда все четверо вышли на улицу, и в темноте замерцали четыре маленьких огонька, У одного из пришедших были толстые, обмотанные тряпками ноги. Он вытащил из мешка какую-то деревяшку.
— Это ослик, — сказал он, — я вырезал его семь месяцев. Возьми для ребенка.
Так сказал он и протянул фигурку мужчине.
— Что у тебя с ногами? — спросил мужчина.
— Водянка. От голода.
— А тот, третий? — снова спросил мужчина и в темноте потрогал деревянного ослика.
Третий дрожал в своей старой шинелишке.
— Э-э, пустяки, — просипел он. — Это все нервы. Слишком уж часто нас пугали.
Потом они затоптали окурки и возвратились в комнату. Они осторожно переступили с ноги на ногу и снова поглядели на маленькое спящее личико. Тот, что дрожал, достал из картонной коробки две желтые конфеты:
— Это для матери.
Женщина широко раскрыла свои светло-голубые глаза, когда трое неизвестных наклонились к младенцу. Она испугалась. Но тут ребенок уперся ей ножонками в грудь и поднял такой крик, что неизвестные заторопились к двери. У порога они еще раз кивнули и вышли в ночь.
Мужчина молча поглядел им вслед.
— Странные святые, — обернулся он к жене. Потом закрыл дверь. — Святые волхвы, — проворчал он и поглядел на овсяные хлопья. И некому было дать в морду.
— А малыш так закричал, — прошептала женщина. — Такой здоровый крик. После этого они и ушли… Ты погляди только, до чего он живой! — добавила она с гордостью.
Ребенок открыл рот и опять принялся кричать.
— Он плачет?
— Нет, наверное, он по-своему радуется жизни, — ответила мать.
— Пахнет, как пироги, — повторил мужчина и снова понюхал гнилушку. — Как пироги… Вкусно.
— Сегодня ведь рождество, — сказала женщина.
— Да, рождество, — проворчал он.
Из печурки вновь вырвались светлые блики и легли на маленькое спящее личико.
Этой ночью Ради приходил ко мне. Белокурый, как всегда, и его широкое мягкое лицо смеялось. И глаза как всегда: немножко боязливые, немножко неуверенные. И два клока белокурых волос, как всегда, торчали на подбородке.
Все как всегда.
— Ты же мертв, Ради, — сказал я.
— Да, — отвечал он, — не смейся, пожалуйста.
— Почему бы я стал смеяться?
— Вы всегда надо мной смеялись, я же помню. Потому что мои ноги так нелепо ступали и по дороге в школу я говорил о разных девчонках, которых совсем не знал. Вот над этим вы и смеялись. И еще над тем, что я всегда был немножко трусоват, я и сам знаю.
— Ты давно мертв? — спросил я.
— Да нет, — отвечал он. — Но все же я был убит зимой. Они не смогли меня как следует закопать. Замерзла земля. Как камень стала.
— Ах да, ты ведь был убит в России, верно?
— Да, в первую же зиму. Послушай, ты не смейся, но очень нехорошо быть мертвым в России. Мне там все чужое. Деревья совсем чужие. Печальные такие, знаешь. Все больше ольха. Где я лежу, тоже стоит печальная ольха. И камни иногда стонут. Потому что они русские камни. И лес кричит по ночам. Потому что он русский лес. И снег кричит, потому что он русский снег. Да, чужое все. Все чужое.