Не знаю, как долго я стоял, глядя то на запертые двери, то на пустынный перекресток, — может, две минуты, а может, десять. Не помню, о чем тогда думал, если вообще думал о чем-нибудь. Но когда я пришел в себя настолько, чтобы повернуть назад и побрести прочь отсюда, на душе у меня было тупо и вяло, безмерная усталость и полное одиночество. Потом я ощутил неясное жжение в левой половине груди, будто внезапно начал отходить какой-то наркоз. Стараясь взять себя в руки и не желая ни о чем думать, я закрыл глаза и сделал несколько шагов вслепую. Конечно, все кончено. Я внушал себе, что горе Паудля Йоунссона ничтожно по сравнению с наступившими ужасными временами, да и вообще Земля — всего-навсего пылинка в бесконечной Вселенной, а люди и того меньше. Стоит ли говорить об их чувствах? Но, размышляя над этими утешительными мудростями, я постоянно слышал голос одного шофера, который тоже столовался у Рагнхейдюр и зачастую негромко рассказывал нам невероятные истории о бесстыдстве исландских девушек с английскими солдатами. Мудрости не помогали, голос этого шофера рисовал все новые картины, которые мучили меня кошмарами. Отделаться от них было невозможно. Сперва они были расплывчатыми, потом все яснее и яснее, до ужаса. Жгучая боль в левой половине груди… нет, не просто боль, пытка. Если бы Кристин честно сказала, что хочет забыть меня и расторгнуть помолвку, я бы чувствовал себя иначе. Влюбись она в молодого человека, своего ровесника, красивого и энергичного парня, который станет ей надежным спутником в жизни, я бы тоже чувствовал себя иначе. Но передо мной стояла фигура английского офицера, вислощекого и толстобрюхого, с красно-синей физиономией — от обжорства и чрезмерного потребления виски. Вот он обнимает Кристин, словно солдатскую девку, жмется к ней, тискает, целует, ласкает ее, укладывает в постель, раздевается, гасит свет.
Сильная дрожь снова забила все тело, задыхаясь, я сжал кулаки и стиснул зубы. Чего стоят клятвы верности! Чего стоит любовь! Я бросился вперед, бранясь, чтобы удержаться от слез, не расплакаться ночью прямо на улице. Вот ее истинное нутро! Наконец-то она познакомилась с обеспеченным человеком, профессиональным убийцей, у которого денег куры не клюют, с жирным котом под шестьдесят, небось женатым где-нибудь в Англии на худущей жеманной чаевнице! Его не надо упрашивать вступить в Народную партию, чтобы занять положение в обществе, не надо даже понимать его язык. Зачем? Ни одной фразы, ни единого слова! Ха-ха! С таким же успехом она говорила бы по-румынски! Горевать не буду! Довольно меня дурачить! А если не повезет и встречу Кристин на улице, то посмотрю сквозь нее, как на пустое место! Фотографию порву в клочки, растопчу, выброшу в окно! Пусть не думает, что я спрошу, откуда это пальто, новое летнее пальто — подарок английского повесы. Распутница, офицерская подстилка! Может вести себя как заблагорассудится вместе со своей подружкой Роусамюндой, этой уличной девкой! Этой Гугу!
Я опомнился лишь на берегу моря: ромашки белели на каменистом склоне, мягкая волна нежно ласкала выпуклую, поросшую водорослями скалу, чайки парили над отливной водой. Облака начинали редеть, в стороне мыса Снайфедльснес зазолотились первые солнечные лучи, скоро совсем рассветет. Я глядел на волны как сквозь стекло, но перестал бранить все на свете и уже стыдился своих злых, полных ненависти мыслей, хотя по-прежнему никак не мог унять дрожь.
— Ее осуждаешь, а сам-то каков?
Этот голос был мне хорошо знаком, не хотелось слушать, что он скажет дальше, тем не менее он продолжал, копался в прошлом, засыпал меня вопросами и добивался ответа. Я обзывал себя болваном, рохлей, бездельником, трусом. Кусал губы, опять возвращался к тому же — убогий слабак, мямля. Не умел жить и не отваживался умереть. Поделом тебе! На что ты надеялся? Раньше терпел, а сейчас вдруг поспешил ее осудить? Случалось, она рассуждала о доме и супружеских узах, а я не видел иного выхода, кроме как смолчать или перевести разговор на другую тему. Как-то она рассказала о своем отце и о том, что он, вероятно, поможет мне вступить в Народную партию, — во мне вспыхнула неприязнь, я заартачился, перестал бывать у них в доме, избегал ее родителей, братьев и сестер. Если я узнавал, или думал, что узнавал, о ее желании потанцевать, то вел ее гулять по городским окраинам и читал целые лекции по ботанике. Когда она болтала об интересующих ее вещах, то, случалось, я не слушал, а порой разбирал про себя ее язык, как придирчивый корректор. «Не называй меня Дилли, раз ты такой буквоед!» — сказала она одним весенним вечером. Я даже не мог отвязаться от этого дурацкого прозвища, а ведь она просила, напоминала.
Чайки все парили над водой, волны шевелили водоросли, ночные облака рассеивались и розовели. Я пошел прочь от каменистого склона, проклиная себя.
Жалкий, безвольный трус!
Замшелый моралист!
Бабушкин внучек, никчемный человечишка!