Вероятно, он привык работать за десятерых, но короткое время, а в промежутках отдыхал. До меня быстро дошло, что после короткого… рывка он каждое утро делал на службе перерыв. Затем отправлялся в ресторан отеля «Исландия» (после того как он сгорел — в «Борг») пить кофе, выкуривал сигарету и болтал со знакомыми — добропорядочными гражданами и респектабельными мужами, — обсуждая последние новости и излагая свое мнение о политике, финансах, торговле, скандалах и даже о культуре, например о программе радио или народном образовании. Бьярдни Магнуссон, вероятно, пользовался популярностью в этом обществе. Он потягивал кофе, курил, хмыкал, не принимая участия в спорах и дискуссиях, но иногда отпускал реплики, анекдоты и шутки, вызывавшие хохот. Порядком посидев там, раскрасневшийся, бодрый, готовый к ответственным решениям и новому рывку, он по зову долга спешил на службу. И когда колокол собора отбивал полдень, он выходил из конторы и направлялся домой, на улицу Аусвадлагата. Обед проходил в полном покое, он читал «Моргюнбладид», потом пил кофе и, пообещав себе поменьше есть, неторопливо шагал в центр города. Раньше половины второго он редко приближался к улице Эйстюрстрайти, где находилась контора. Минут через сорок он опять пил кофе, обычно в «Борге», болтал со знакомыми и товарищами по партии и опять возвращался на работу. В шесть контора закрывалась, он шел домой, где падал в глубокое кресло, наслаждаясь отдыхом после трудов праведных. Иногда заглядывал в какую-нибудь книгу, а порой просто дремал в кресле, но не дай бог моли подлететь к нему — он мастерски выбрасывал руку и уничтожал вредителей, которых фру Камилле никак не удавалось извести.
Я страшно удивился, услышав, что «Светоч», вернее, мой шеф, вредно влияет на дела Бьярдни Магнуссона.
— Гм, гм, спасибо, Паудль, садитесь, — сказал он однажды весной, в субботу, указал на кресло и не глядя спрятал плату за комнату. Потом предложил мне резную коробку с сигарами, сигаретами и спичками и только тогда опустился на стул напротив меня.
Яркий солнечный свет, проникая в тихую комнату, играл на роскошной мебели, картинах и дорогих безделушках. Бьярдни Магнуссон моргал, будто с трудом переносил солнечный свет. Ведь он только что оправился от гриппа, осложнившего острый приступ подагры.
— Гм, гм, — хмыкнул он, усаживаясь поудобнее. — Какой сегодня чудесный весенний денек.
Выглядел он не очень-то изнуренным, хотя и говорил с хрипотцой. Но в выражении лица, во взгляде была заметна какая-то тревога. Возможно, фру Камилла велела ему сейчас, в выходные, расчистить сад и вскопать цветочные клумбы.
— Послушайте. Паудль, вы разбираетесь в бухгалтерии?
— Нет, — удивился я.
— Гм, неужели совсем не разбираетесь?
— Совсем.
— Вас интересует бухгалтерия? — спросил он, помолчав.
Я покачал головой.
— А другая конторская работа?
— Нет.
— Вы молоды, Паудль, — сказал он. — Неужели вам никогда не приходило в голову сменить род занятий, оставить журналистику?
Я был вынужден подтвердить, что нередко задумывался над этим.
— Вы быстро печатаете на машинке?
— Я не умею печатать.
Бьярдни Магнуссон даже привстал.
— Вы что, серьезно, Паудль? Не умеете печатать?
— Нет, — покачал я головой. — Никогда не учился печатать на машинке и никогда ею не пользовался.
Он тоже покачал головой, словно мое неумение печатать поразило его, потом откинулся на мягкую спинку стула и вздохнул.
— «Светоч» здорово мне навредил.
— «Светоч»? — вырвалось у меня. — Это как же?
— Из-за вас, гм, из-за вашего «Светоча», я теряю отличного работника.
Я был изумлен.
Выражение его лица и взгляд стали еще тревожнее.
— Это Эйлифс, — уныло продолжал он, словно речь шла о катастрофе. — Его ничем не образумишь. Он уходит из конторы. Связался с сомнительной женщиной. Возомнил себя великим поэтом, гением, и вполне естественно — вы с ним так носились.
Молчание.
— Ну, что скажете?
Я сказал, что не отвечаю ни за славу Арона Эйлифса, ни за редакцию «Светоча»: всем распоряжается шеф.
— Вальтоур?
— Да.
Он задумчиво смотрел себе на колени, поглаживая пальцами подбородок.
— Я никогда не разговаривал с Вальтоуром, едва знаю его в лицо, гм, и не понимаю этого, Паудль, не могу понять, как это ни назови — глупым шутовством или дружелюбием.