Погляди на меня, я обнимаю твою почти невестку, ой-ой-ой, старший брат, не издевайся над моей улыбкой и надеждой, ты никогда меня не предашь, ты уважаешь темный цвет кожи и — как знать? — может быть, часто презираешь чернокожих людей… Ты видишь это крепкое, пропитанное запахом моря тело и не знаешь, как гладка его кожа, как прекрасен его ореховый цвет и аромат, как оно блестит, беззаветно отдаваясь любви. Послушай меня, Майш Вельо, это лучшие из женщин, они куда более женственны, чем бесцветные и пресные интеллектуалки, хотя ты предпочитаешь именно их, и твоя последовательность представляется мне всего-навсего патернализмом, милосердием, да-да, милосердием! Ты не желаешь причинить им зла, не то тебя замучат угрызения совести, ты не хочешь, чтобы думали, будто ты на стороне африканцев только потому, чтобы спать с их дочерьми и сестрами, ты полагаешь, что оказываешь им услугу, подаешь милостыню, раз не пользуешься ими, предоставляя это другим, кто придерживается иных взглядов, и потому можешь осуждать этих людей, быть выше их, ведь в нашей родной Луанде колонизаторы всё считают дозволенным, женщины — их собственность, предмет купли-продажи. Ты прав, Майш Вельо, но знаешь ли ты, как права, как всегда справедлива любовь женщины? Ты много размышляешь, однако тебе известны лишь женщины-эрудитки, которые, даже занимаясь любовью, цитируют целые отрывки из книг Франсуазы Саган — да еще в оригинале! Это же дискриминация, ты разделяешь женщин на достойных и недостойных твоей любви, ты отказываешь им в гуманности. Ведь если женщина искренне любит, это самое чистое и революционно настроенное в мире существо!
— Поклянись, что ты никогда не любил другой!
— Клянусь!
— Что я первая, кого ты целуешь?!
— Клянусь!
— Что я первая твоя возлюбленная?!
— Клянусь!
Мария кусает меня в губы, ей мало моих слов, она хочет получить доказательство моей искренности, она мне не верит, притворяясь довольной, чтобы на минуту потешить себя иллюзиями. Внезапно Мария откидывается назад, и я падаю на нее, но у меня не хватает духа сделать то, чего она от меня добивается, и она вопросительно смотрит мне в глаза своими широко раскрытыми глазами. Мне страшно: а что потом? — и я начинаю лихорадочно говорить, фантазировать о нашей будущей жизни, и, если бы кто-то неожиданно вошедший не помешал ей, она бы принялась потихоньку гладить мое тело рукой — она же прекрасно понимает, что одно лишь прикосновение ее тонкой белой руки, маленькой и пухлой, такой спокойной и такой властной, приводит меня в трепет.
— Привет, Маниньо! — Мой свист пронзает предрассветную тишину — так свистят мальчишки у нас в муссеке, и он останавливается.
— Привет! Да это Майш Вельо! Ты стал, как я погляжу, настоящим жителем муссека!
На нем американская рубашка с картинками, смех его по-прежнему светел, на голове граммофон, а рядом его приятель с граммофонной трубой в руках, африканец чернее ночи. Четыре часа утра, и, хотя рассвет уже близок, еще темно, их смех для меня как солнце:
— Наконец-то я поймал тебя на месте преступления! И не оправдывайся, что идешь с собрания, все равно не поверю… Ты был у девочек…
Он даже не мог мне дать подзатыльник: мешал водруженный на светловолосой голове граммофон.
— Понимаешь, мы так здорово веселились, и вдруг лопнула пружина. Мы идем к Нето поставить новую…
Его друг, стоя рядом, смеется, после пирушки у него хорошее настроение. Подумать только, ведь это Маниньо женился на мулатке, это он ходил по пирушкам, он любил африканку Марикоту, можно сказать нашу сестру. Он пил и ел, болтал и смеялся и всегда был с ними, с теми, кого я люблю, он бродил ночами по пустынным улицам нашей Луанды. И это в него выстрелили из карабина, маленькая дырочка в груди, чуть заметное отверстие, и через него вместе с кровью утекла его жизнь…
Мама воскликнула: «Его убил террорист!» Мне захотелось ее поправить, прервать хором причитавших в голос соболезнующих соседок и тихий мамин плач и сказать: «Партизан», но никто бы меня не понял, мы говорили с ними на разных языках, они называли партизан террористами и в ту минуту думали только о смерти, а мне хотелось подчеркнуть, что смерти бывают разные, но им все казалось единым: террористы, партизаны, война, смерть — дырочка от пули, совсем маленькая, чуть побольше игольного ушка, и жизнь покидает человека, а ведь мать девять месяцев носила его под сердцем и рожала в муках, а теперь ей снова приходится мучиться, видя его в гробу. Я хотел бы увидеть винтовку в руках моего младшего брата Маниньо, хотел бы измерить след от пули на его теле дулом его винтовки. Неужели эти девять миллиметров равноценны человеческой жизни? Равноценны человеческому достоинству прекрасного юноши двадцати четырех лет от роду, неразрывно связанного с юной девушкой?