А с твоим именем такого случиться не может, правда? Вот почему, опасаясь твоих жадных поцелуев, приводящих меня в смятение, я люблю тебя, моя почти незнакомая двоюродная сестра пятнадцати лет. Я говорю: Мария, а не Мария-Элена, не Мария-Роза, не Мария да Консейсао или Мария да Пурификасао. У тебя нет другого имени, которое бы нарушило мраморную гладкость твоего лица, красоту твоих непокорных льняных волос. От твоего имени веет свежестью, оно согревает. Мария! — обращаюсь я к зеркалу, но между этим именем и фотографией другого, который был мной, и его многократными отражениями в зеркале стоят десять лет. Мария! — повторяю я. Однако твое имя — лишь облачко пара от моего дыхания на холодной поверхности зеркала, и мало-помалу оно исчезает. Твое имя никогда не вызывает у меня в памяти служанок, хотя почти всех их зовут Мариями, зато я на всю жизнь запомнил, как каждый год каждому учителю, заполнявшему мой ученический дневник, мне приходилось, к стыду моему, повторять: …мать — Мария Жертрудес…
И я произносил это имя, точно оно было не одно, а целых три, три непреодолимых препятствия: Мария — раз, четкое, с раскатистым «р» Жер — два, и Эструдес — три; я так привык говорить его, что никак не могу отучиться. «Эструдес, к вашим услугам», — повторяет мама заказчицам, бросая работу, чтобы примерить блузку, приметать кружевную оборку, сделать ажурную вставку, подшить подол платья, поднять петлю на чулке.
Я закрываю маленькое окошко, выходящее в сад нашего соседа, слесаря по металлу, раздумывая над тем, где бы еще раздобыть цветов. Маниньо не понравится запах тех, что я принесу, они пахнут мертвечиной, а я хочу, чтобы он чувствовал иной запах, нежный и грустный аромат цветов, чтобы он не сказал с отвращением: «Они пахнут мертвечиной, как и ты, Лена, эти дерьмовые цветы твоей матери», как сказал несколько лет назад, на Пальмовой аллее, под сирийскими акациями, с которых, точно капли дождя, падали цветы, когда они с Леной сидели на ступеньках теннисного клуба, а Лена в ответ расстегнула на груди блузку, положила его голову себе на грудь и сказала, весело улыбаясь:
— Но я пахну розами, Ниньо!
Я хочу принести цветы, которые существуют лишь в моем воображении или на груди Лены — они пахнут розами, но это не розы, — правда, тебе сейчас они уже не нужны. Ты лежишь в полутемной церкви, под тюлевым покрывалом, тебя не проводят в последний путь ни Лена, ни Марикота, ни Рут, потому что Рут, оцепеневшая от горя, смотрит в потолок сухими глазами, не в состоянии сдвинуться с места.
Однако я поклялся принести тебе цветы и ищу их, нелепый в своем траурном костюме, на обложках стоящих на этажерке книг, а может быть, это твои пальцы пробегают по корешкам?! Тепло твоих рук сохранилось в этой книге, написанной по-английски, ты начал было читать ее в переводе на португальский, но, не осилив и четырех страниц, выбросил в мусорный ящик, и во мне еще живо ощущение счастья, когда я слушал твои слова, относящиеся к роману Хемингуэя, который я теперь перелистываю, больше не глядя в зеркало:
— Будто я отравы наелся! Его даже переименовали здесь в Жордао! Разве имена можно переводить, черт побери?! Они как люди, которые их носят! Имя — это отличительный признак, новая кожа, прирастающая к нам на всю жизнь. Или Роберт Джордан был португальцем, черт возьми?!
Твои вспышки гнева, эта горячность, этот смех, это дружелюбие даже в ссорах — напрасно я теперь ищу все это, твои глаза закрылись навсегда, они обращены в потусторонний мир. Я поклялся принести тебе цветы, пахнущие розами, но не розы.