Он был уже у самого дома, оставалось совсем немного, он уже собирался вычеркнуть этот день в мысленном календаре, который каждый из нас держит в голове, то был бы седьмой день, когда умирают утром, с семи до семи тридцати, воскресают с семи тридцати до пяти, пока работают в конторе, а затем начался его крестный путь, восхождение на голгофу, по улице Миссии в квартале Кинашиши, — с каждым шагом все больней сжималось его сердце, все более зоркими и внимательными становились глаза. Не глядя, они видели всех и все и притворялись равнодушными, наученные предшествующими шестью днями: беззаботная полуулыбка, серьезное лицо, покровительственный вид отца семейства — такой житейской премудрости научили его шесть дней умирания на улице. Ему предстоял седьмой день, он мечтал отдохнуть под мелодичное бульканье воды в кастрюле, в которой мать готовила еду, а теперь она распласталась над ним, точно летучая мышь, живое воплощение боли, и целует его запорошенные красным песком глаза, окровавленное, все в ссадинах лицо. Слесарь Брито хватает железный лом и легко, без всякого усилия, точно перед ним зрелый плод папайи, рассекает юноше череп, я видел это сквозь щели в жалюзи, от которой братья, несмотря на все старания, никак не могли меня оттащить. У слесаря Брито было все то же продолговатое худое лицо с одним глазом, крючковатый нос и почти черная от дыма и копоти кожа — только улыбка на нем отсутствовала, робкая восторженная улыбка, с давних пор выражавшая его восхищение мною, тем, что меня приняли в лицей:

— Да поможет вам бог, сеньор!

— Мой сынок, мой сынок! Айюэ́, моего сыночка убили! — только ли этот крик я слышу или целый хор, составленный из миллионов подобных криков?

Мать убитого юноши не замечает обступившей ее толпы, она ни на кого не глядит, лучше не смотреть на опущенные долу глаза и перепуганные лица, мало-помалу радость вырвавшегося на волю страха проходит, и люди разбредаются по домам; матери горько видеть бессмысленную улыбку, застывшую на физиономии одноглазого убийцы ее сына; она хочет лишь того, что уже невозможно, что никогда больше не повторится: чтобы на следующий день после обычного завтрака — жареных кукурузных початков, маниоковой каши, земляных орехов жингуба — ее сын отправился обычной дорогой в контору и восьмой день сделался бы для них днем радости. Она думает только о своем сыне и даже не замечает, что толпа убийц рассеивается. Но я не прощу — все во мне содрогается от негодования, — я никогда не прощу этой смерти, очевидцем которой был; «учиться, организовывать; вести пропаганду, организовывать, организовывать», и Пайзиньо думал, много думал, а не просто принимал на веру советы старших товарищей. Знаешь, мама, как это больно, когда после бессонных ночей, неуверенности в себе, сомнений, споров и размышлений выстроишь наконец все аргументы в стройный логический ряд, точно сработаешь своими руками ладную хижину на сваях под тростниковой крышей, и вдруг тебе скажут, что она непригодна для жилья — в ней нет выхода или входа? Только пожив в такой хижине, можно узнать, подходит она нам или нет. И это причиняет боль, как тебе причиняет боль смерть Маниньо, вот ты снова глядишь на него невидящими глазами. Потому что наши идеи выношены и взлелеяны нами точно так же, как ты вынашивала и лелеяла своего младшего сына, и мы защищаем их в чреве нашего ума от миллионов других клеток, стремящихся оплодотворить эти идеи, ведь только одна из клеток способна принести долгожданные плоды.

— Мой сынок! Мой сынок, убили моего сына!

Сам ли я это думаю, представляю себе, воображаю, или мне в действительности слышится этот крик? Я поднимаю голову, оборачиваюсь назад и вижу тебя, мама, как же я забыл о тебе, mater dolorosa?[28] А ты все причитаешь:

— Сынок! Сыночек!

Кожа его бела, а сейчас он белее, чем саван, и не может услышать твои трогательные, исторгнутые горем слова. Они укрепили бы в нем ставшую непреклонной решимость покончить с войной ее же оружием — забросать гранатами, измотать поскорее ее силы, с чем я абсолютно не согласен.

Но я никогда не прощу тебе этого убийства, слесарь Брито. Даже если матушка Лемба, или Нгонго, или Кибуку простят тебя, я не прощу никогда, и, пока я жив, перед моими глазами будет стоять эта картина, а ведь я еще четырнадцатилетним мальчишкой научил тебя тому немногому, что знал сам, и получил от тебя урок важнейших жизненных истин, выраженных простыми словами, и ты уничтожил, убил их собственными руками, раскроив череп этому юноше в белых брюках. Помнишь, ты говорил мне, когда мы однажды обедали, сидя под бугенвиллеей, усыпанной белыми цветами:

— Классовая борьба! Я рабочий!

И я не могу простить, никогда в жизни не прощу тебе этого, слесарь Брито, — ведь ты уже был рабочим.

Перейти на страницу:

Похожие книги