Только тут я понял, что ум человека индивидуализирован. Он не может знать больше того, что подготовило предыдущее историческое развитие, или предвидеть то, что даже отдаленно не зародилось в его современности. Вознесенский обладал феноменальным умом, и, опираясь на свою маленькую книжечку конспектов лекций, лежавшую в левом боковом кармане, он в буквальном смысле слова творил с ней чудеса. Но он излагал не свою, а познанную науку, науку, открытую Марксом и его предшественниками. Собственные творческие порывы мало его увлекали, родной стихией лектора было талантливое изложение усвоенного. Когда же он все-таки к ним прибегал, то они обращались почти исключительно к критике механистического материализма или буржуазного идеализма в меру их противоречия марксизму или несовпадения с ним. Такой была в то время его критика отступников от марксизма, отклонялись ли они влево или вправо.
Признаюсь честно, что лишь тут я обнаруживал творческий элемент в рассуждениях Вознесенского, пока не встретил такие же или аналогичные элементы критицизма в обыкновенной политико-пропагандистской литературе того времени. Это способствовало некоей дегероизации моего кумира. Но один реальный вывод я для себя сделал.
Оказалось, что есть обучение и учение (наука). Обучающий либо далек от всякой науки и потому не может понять неудовлетворенности своих слушателей: он добросовестно излагал прочитанное в разных книгах и журналах, брошюрах и статьях, не только не зная, но даже не подозревая о существовании источников более высокого класса. Либо он понимал, что высшие степени научного достижения ему не доступны и не мог знать, когда устранится это замыкание времени, и ученики его перейдут к более высокому уровню обучения.
Величайшее достоинство Вознесенского состояло, однако, в том, что он опирался на науку с самого начала и сохранил связь с ней на всем процессе студенческого обучения. Он постоянно дерзал, отстаивая собственные мысли, если и не открывавшие новых законов, то, по крайней мере, отвергавшие то, что к объективным законам не имело прямого отношения.
Что же касается меня, то встречи с Вознесенским имели то значение, что я начал видеть разницу между элементарным обучением и обучением науки. Первое сводилось, к простому описанию того, что было описано более компетентными авторами. Оно могло снабдить элементарными сведениями, но никогда не было способно подтолкнуть слушателей к их собственному творчеству. Второе было творчеством в двух формах: в ознакомлении с результатами уже законченных творений и в дополнении их собственными творениями, пусть негативными, но своими, а не чужими, ни у кого не заимствованными, принадлежащими только тебе, а не кому-либо другому.
Преподавание второго рода представлялось мне при ознакомлении с политической экономией капитализма так, как ее излагал Вознесенский и как ее трактовал Карл Маркс. Ни тот, ни другой не скрывал того, что он говорит не только от себя, но, и от имени своих предшественников. Маркс это делал постоянно, а излагавший его теорию профессор – в критической части процесса обучения. Конечно, масштабы этих деятелей несопоставимы, но оба они олицетворяли науку. И если к юриспруденции я пришел случайно, по сопоставлению разных общежитий, то идея стать ученым появилась у меня под влиянием Маркса и его эрудированного пропагандиста-аналитика. Вопрос был только в том, как стать ученым, оставаясь юристом. Первое знакомство с юриспруденцией не оставляло для этого никаких надежд. Ну что же, подумал я, в таком случае буду ученым, но не юристом, а экономистом.
К тому времени из застенков КГБ вернулся один из самых видных юристов прошлого – Яков Миронович Магазинер. Гебисты обвинили его в двух видах антисоветской деятельности: подготовка террористического акта и шпионаж в пользу Великобритании. Как он рассказывал, вначале ему поставили в вину именно бомбизм, но впоследствии при виде этого человека, к тому же спрашивавшего: «Ну посмотрите на меня, какой же я бомбист?» – следователь смутился и примирительно предложил: «Не хотите терроризма, давайте проанглийский шпионаж». Но обвиненный и этого не хотел. Что же было делать? Ничего, если бы не речь Сталина где-то в начале 1938 года о том, что нельзя репрессировать человека только потому, что он ходил по одной улице с троцкистами или был сыном предателя, – «сын за отца не отвечает». В ходе последующих репрессий отвечали не только сын за отца, но и все даже отдаленные родственники «врага народа». На какой-то период, однако, сталинские фарисейские слова приносили облегчение отдельным чуть ли не смирившимся счастливцам. В их числе оказался профессор Магазинер, освободившийся в январе 1938 года, и в новом, для меня втором, учебном году ставший моим преподавателем на семинарах по гражданскому праву, а затем и лектором по этому заинтересовавшему меня предмету. Он-то и помог мне ликвидировать колебания между экономикой и цивилистикой: