Доктор Боулз: Хорошо, Джереми. Давай мы на мгновение допустим, что ты найдешь тот особняк. Возможно, отыщешь еще какие-то доказательства и подтверждения своей истории. Может быть, вспомнишь больше и даже найдешь какие-то объективные пересечения с реальностью. Но что же ты будешь делать дальше со всем этим?
Джереми: (хрипло) Буду искать Реймонда. Столько, сколько у меня хватит сил. Даже если потрачу на это остаток жизни, все равно буду искать его.
Доктор Боулз: (вздыхает)
Доктор Боулз: Джереми, я не хочу пугать тебя или расстраивать. Но мир многогранен и люди в нем – тоже. У всех своя правда. Однако, если ты будешь твердить о переселении душ и всю свою жизнь посвятишь этой навязчивой идее, едва ли найдется хоть один человек, который будет готов поверить во все это безоговорочно. Ты меня понимаешь?
Джереми: Понимаю. Но я не нуждаюсь в чьей-то вере. Доктор Боулз: Хорошо. Но что же тогда тебе нужно? Джереми: Индульгенция собственного существования.
Часы на моем смартфоне показывали седьмой час утра.
Я слонялся по комнате так, словно к утру мне требовалось сдавать вступительные экзамены. И к ним я, абсолютно точно, не готовился, а теперь не мог справиться с тревогой из-за собственной глупости и безответственности.
Мог ли я догадаться, что ящик с «сюрпризом» будет содержать в себе не только дополнительные материалы к общей картине, но и ответ на еще один вопрос, что я однажды адресовал рассказчику? Я интересовался его реальным прошлым, наивно предполагая, что хотя бы его часть не будет связана с мрачным наваждением, нависшим над ним черной тучей. Все оказалось намного сложнее, чем я предполагал.
В диспансере его лечили от недифференцированной шизофрении, не воспринимая ни слова из его рассказов всерьез – и в этом, как бы горько это ни звучало, не было ничего удивительного. Начало девяностых, конец столетия – тогда к любым ментальным отклонениям относились с большим подозрением, а уж шизофрении опасались как огня, словно каждый носитель этого заболевания, априори, передвигался по городу с холодным оружием и был опасен для общества. Я вспоминал реакцию доктора Константина и был не уверен в том, что что-то изменилось теперь, как бы ни старались продвинутые маркетологи убедить нас в обратном. Стигматизация по-прежнему была сильна, гораздо сильнее, чем кто-либо мог предполагать. Я мог сказать больше: теперь психические (и психологические) недуги делились в глазах нового поколения на угодно-модные и запретные к произношению вслух. К первым относилось все, от чего можно было избавиться приемом ноотропов и антидепрессантов. Под второй класс попадало то, что являлось эндогенным, – то, с чем людям приходилось существовать вопреки.
Я и сам не был лучше тех, кто боялся запретного слова.
Лишь услышав о предполагаемом диагнозе от своего врача, я взбесился и страшно обиделся, не разбираясь в контексте.
Мне было интересно, как рассматривали этот фактор изменения нейронных связей те, кто не страдал от глупых предрассудков? Приняв на веру то, что все воспоминания Джереми были правдой (а часть из них – наверняка, ведь тому существовали физические, материальные доказательства, до которых можно было дотянуться рукой), можно ли было клеймить его больным? Бесспорно, он видел детали, проверить которые не представлялось возможным. Наверняка, усугублял, находясь под неизбежным гнетом собственного мировоззрения и вложенных в него черт. Однако в большинстве своем говорил правду, и ничего поделать с этим было нельзя.
Допускали ли специалисты, что его нарушение лишь окрашивает существующие факты в яркие цвета, но не создает ничего нового? Могла ли наука допустить возможность существования повышенной эмпатии к ушедшему времени, которая и давала Оуэну возможность проживать чужой опыт, переносить его на себя крайне буквальным образом?
И если же нет, то что же, нам обоим следовало смириться с маркером «F20»[36] и запатентовать доказательства первого в мире подтвержденного случая коллективных галлюцинаций?
Теперь в том, что мистер О был готов отдать все ради своей единственной цели – обнаружить «Реймонда» (а, на самом деле, просто того, кто будет чувствовать и видеть все то же, что и он) – не было ничего удивительного. Он был не просто одинок – он был отвергнут не менее категорично, чем его предшественник. Я был уверен, что задай кто-нибудь современной миссис Бодрийяр вопрос о том, что она чувствовала, запирая сына в психиатрической клинике, старушка без зазрения совести бы ляпнула, что хотела поступить как лучше.
Но обкалывание антипсихотиком и полная изоляция – это не лучше. Это намного, намного хуже тех простых действий, что были подвластны матери в тот момент, когда ее сын все вспомнил и начал страдать. Она могла лишь соврать, что верит ему, и дать свободу действий в разумных пределах.
Судя по тому человеку, которым стал Джереми теперь, – он бы не сделал ничего крайне неадекватного. И уже тем более, не навредил бы себе в том смысле, в котором это предполагалось.