Этот вывод подвиг философа купить для возлюбленной подарок, такой же противоречащий – не хлеб и не одежду, а подешевевшие, но прекрасные украшения, дабы наперекор воле царя, мыслящего повергнуть Стагир в уныние, возвысить дух женской природы, который потом достаточно легко справится со всякой напастью. И точно угадал желание и устремление Гергилии: на свидание она пришла в том её прекрасном виде, который все эти годы хранился в памяти. Вероятно, на деньги, подаренные через Панкратия этой несчастной семье, она купила химатион из белой тончайшей ткани, чем-то напоминающей ту, волшебную, что варвары наматывали на навершения копий и вздували огонь. На её изящных ножках были пробковые сандалии с золотистой тесьмой и такого же цвета колпос, перетягивающий узкую талию.
Вымытые, расчёсанные золотистые волосы, будто осыпанные звёздами и искрящиеся, завершали её небесный образ. Не хватало лишь украшений, чтобы тридцатилетняя, по меркам представлений в Стагире, старая дева, наперекор быстротекущему времени и предрассудкам, вновь засияла юной красотой и ослепила взор философа…
Они прощались на рассвете, обнажёнными омывшись в водах Эгейского моря. Пробуждённая и вызволенная юношеская страсть затмила разум философа, и он, уподобившись мужающему отроку, клялся, что непременно вернётся, переломит волю отца и возьмёт замуж Гергилию. Она же попросила положить ладонь на её трепетный влажный живот, в котором уже зарождалась жизнь, и назвать мужское имя.
– Никомах, – произнёс он имя своего отца.
– Я назову так нашего сына, – сказала возлюбленная.
Когда же взошло солнце, Панкратий увёл её в сторону города, а философ ещё долго стоял на месте их тайного свидания, благодарил богов и смотрел вслед.
И вот теперь перед Арисом стоял плод их любви – отрок Никомах!
На сей раз не жена и не гетера, но сын заставил воспарить философа, подняться над землёй!
– А я твои труды читал, – признался Никомах. – Когда служил доксографом в библиотеке Стагира…
– Ты уже служил?..
Отрок втянул голову в плечи:
– Мать пребывает в бедности… Если ты возьмёшь меня в учение, ей будет нечем платить. Но я обязуюсь не только постигать науку, но и трудиться! К примеру, мести аллеи сада, собирать маслины… Тем более я прослушаю лишь краткий курс твоих лекций!
Порывом жалости и сострадания, как ветром, омело философское сердце. Арис преодолел скованность и обнял сына:
– Ничего не нужно!.. Ты же пришёл к отцу! Я богат! У меня всего довольно: денег, славы…
– Отчего же ты намеревался принять яд? – Никомах высвободился из объятий. – Я видел: ты хотел сделать глоток из этого сосуда…
Философ покраснел, как отрок, захваченный врасплох над чем-то непотребным:
– Испытать хотел… Написав труд о природе ядов!
– Отец, но ты сейчас лжёшь, – сурово заключил сын. – Разве это достойно?
– Да, Никомах, прости, – повинился Арис. – Я совершил то, что закономерно для всякого философа. Когда он переступает свою сущность. И спорит не с собой, не с оппонентами – с вечностью и временем.
Никомах догадливо оживился:
– Ты превзошёл Платона! Мне известно… И это суть естества науки, когда ученик ступает дальше учителя…
В тот миг философ испытал жажду откровенного признания.
– Если бы Платона!.. Я убил знания. Приговорил к сожжению книги вечных истин. И совершил это из гордыни, которую сам отвергал в трудах. Казнил великое, чтобы возвысить малое. Ныне я не философ. Я палач Авесты. И за это должен быть наказан…
Должно быть, Никомах смешался, не ожидав столь бурных покаяний, и, желая как-то подсобить отцу, пытался рассуждать философски, однако же с сыновьим почитанием и утешением:
– Что ты сотворил, того желали боги. Ты ныне с ними вровень… К тому же признание вины снимает жестокость наказания. Что бы ты ни совершил, не повод для крайних мер… Всякое твоё слово ныне бесценно. И ты не вправе себя обрекать на смерть.
Арис проникся его словом:
– Благодарю тебя…
А сын уже с ребячьим любопытством потянулся к чернильнице.
– В этом сосуде яд? Я никогда не зрел ещё ядов…
Арис отнял её, заткнул пробкой и поставил подальше:
– Здесь чернила…
– Чернила? – изумился Никомах. – Разве чернилами можно отравиться? Я много раз вкушал…
– Это золотые чернила, – пояснил философ. – Самый страшный и смертельный яд. Особенно письмо, исполненное ими…
Никомах пытливо заглянул в рукопись, позрел строку титула «О природе ядов», исполненную золотом, и задался вопросом, сам с собою размышляя:
– Неужто знаки на пергаменте могут быть отравой?
Философ в этом узрел влияние своей крови, ибо часто сам, исследуя причину сущего, мыслил вслух.
– Ядовиты знания, начертанные золотыми чернилами…
– Ты их вкусил?
– Нет… Иначе бы ты не застал живым. Мне было след написать о природе сего яда…
Арис собрал листы с трудом и бросил их в жаровню с тлеющим углём. Пергамент издал удушающий, сладковатый дым горящей плоти…
– Зачем ты это сделал?! – Сын попытался выхватить из огня хотя бы свиток. – Всякое твоё слово самоценно! Тебя почитают во всей Элладе! Тебя называют гением, богом просвещающей мысли. А я и вовсе молился возле твоего памятника…