Еще один разговор с отцом, как я это позже понял, также отражал иудейское мировоззрение. Зная о моем желании уехать из СССР, он спросил меня, почему я к этому так сильно стремлюсь. Я ответил, что в Советском союзе не хочу ни жениться, ни заводить семью. На это папа заметил: «Если бы все евреи так думали, то евреев бы уже не осталось на свете». Спустя годы, когда я познакомился с иудейским толкованием Торы, меня поразила история, произошедшая с евреями в Египте. Как известно, фараон приказал топить всех новорожденных мальчиков в Ниле. Амрам, отчаявшись, разошелся с женой и не хотел больше иметь детей. Его дочь Мирьям не поддалась отчаянию и уговорила своего отца вернуться к жене: «Ты хуже фараона: он убивает только мальчиков, а ты и девочкам не даешь родиться». Так появился на свет Моисей, который удостоился вывести евреев из Египта и получить Тору на горе Синай. Иудаизму присущ глубокий оптимизм, ибо сохраняется вера в то, что в конечном итоге наша судьба зависит от Бога, а не от фараона. Именно этот оптимизм объясняет замечание моего отца, который к советскому строю относился ничуть не лучше меня.
Мой дед Хаим был завидным силачом. Он организовал еврейскую самооборону в своем районе Бобруйска, и в результате никто из евреев там не пострадал. Когда позже, уже под Москвой, на него напал хулиган, то Хаим оставил его на обочине со сломанной рукой.
Не меньшей силой отличался и мой прадед Шлёма. Когда прадеду стукнуло 90 лет, он решил попрощаться со своими детьми. Их тогда осталось шестеро, и разбросаны они были по всей стране, от Ташкента до Питера. Объехав пятерых, он прибыл, наконец, в Москву, к своему младшему сыну Арону Левину, военному врачу, работавшему в армейском госпитале в Лефортово. Учитывая возраст родителя, сын предложил ему лечь на обследование в свой госпиталь. В отдельной «генеральской» палате его окружили вниманием, но поскольку по-русски он говорил плохо, распустили слух, что он страшно «секретный», и что общаться с ним могут лишь приближенные.
Главный врач сам решил осмотреть реб Шлёму и попросил Арона перевести его первый вопрос: «Когда и какими болезнями Вы болели?» Старик молчал. Когда врач спустя несколько минут повторил свой вопрос, реб Шлёма задумчиво ответил, что когда ему было лет сорок, у него болел живот. Выглядел он моложе своих лет, почти не потерял волос и был бодр и находчив. В ходе той же поездки будучи на даче у Арона, ему пришлось принять участие в выборах – неизбежная участь всякого советского гражданина. За ним приехали на машине, однако после того, как он проголосовал, его забыли, и он только к 11 часам вечера вернулся, причем не зная ни адреса, ни русского языка.
Летом 1941 года его вместе со всеми евреями Бобруйска расстреляли в Каменке.
Во время блокады Ленинграда мой отец Меир (Мирон) и его брат Илья, оба уроженцы Бобруйска, остались в городе. Помимо их основной работы на военном заводе, им было поручено проверять и обезвреживать невзорвавшиеся немецкие бомбы. Однажды, направляясь по наводке к одной такой бомбе, которая лежала где-то у набережной Робеспьера, отец предложил Илье сначала поесть по талону в столовой, а уж потом заниматься бомбой. Еды в Питере было мало, и отцу удалось, хотя и с трудом, уговорить младшего брата остановиться поесть. Едва они опустили ложки в жидкий суп, как вдали раздался оглушительный взрыв. Поэтому отец нередко повторял мне, что есть надо вовремя, чтобы вырасти сильным.
У нас в семье об иудаизме не говорили и иудейских праздников не справляли. Я знал, что я еврей, но никакого содержания, обычаев или, тем более, каких-либо обязательств это не подразумевало. Как принято было в Советском Союзе, где я жил до двадцати восьми лет, евреи – национальность. В моей школе в Ленинграде было немало ребят разного происхождения, но все они обрусели и тоже мало что знали о своей прописанной в паспорте национальности. Так что для меня эта национальность была лишена какого-либо культурного или религиозного содержания. Мой отец, говоривший со своей мамой на идише, никогда не учил меня ему, и этот язык, в отличие от английского и французского, меня тоже не привлекал. Я понимаю несколько слов, даже выражений, но ни одного предложения сказать на идише не могу.
Я ничего не знал о еврейской истории, даже прошлое моих ближайших родственников было для меня довольно туманным. Я жил в советском настоящем и не чувствовал особой близости или притяжения к другим евреям. Как мне подтвердила одна одноклассница-еврейка полвека спустя, евреи в нашем классе вместе не держались и отрицательного отношения со стороны соучеников тоже не ощущали. Я знал об антисемитизме, от которого в начале 1950-х годов мой отец пострадал на работе, а старший брат в школе, но для меня эти эпизоды относились к сталинскому прошлому, которого мое поколение почти не знало.