Парень скособочился, уши на голой голове встопорщились.
— Домой! На самолет садись, вот тебе домой.
Он ударил Балашова в лицо. Сильно, крюком. Игорю всегда казалось, что если вот такая шпана ударит его в лицо, то он обязательно пропустит летящий кулак и упадет. Больше боли его пугало само лежачее постыдное положение, неминуемое поражение травоядного от хищника. Но вот костяшки кулака ткнулись ему в скулу, а Балашов стоял.
— Ах ты, сука жидовня! — парень ударил Игоря ногой в пах, но угодил в бедро. Удар вывел Балашова из оцепенения. Он бросился на парня и с неведомой доселе силой пихнул на стену. Тот от неожиданности потерял равновесие и ударился об угол у дверного проема. Балашов напрыгнул на него, обхватил руками и клюнул головой в нос. Один раз, потом еще и еще, пока сам сильно не ударился носом о затылок. Тогда он расцепил объятия, схватил всей ладонью того за лицо и макнул о кирпич стены. Парень укусил его, но Балашов вырвал ладонь и ей уже, не мудруя, нанес новый удар. Самому удар этот показался несильным, но противник вдруг отвернулся и осел. Он бросил бить Балашова по ребрам, прикрыл голову руками. Игорь вошел в подъезд. Страх и ненависть освободили его разом.
— Я тебя найду еще, чмо! — донеслось в спину. Игорю жгуче захотелось курить. Встать у двери в собственную берлогу и выкурить сигарету. Или лучше папиросу без фильтра. Она бы догорала так, как догорел этот вечер, как догорела на вдохе его Москва и его юность. Все. Он скачком стал взрослым. Бесповоротно. Эра ненависти, провозверстница строгой любви.
— Ну, что опять? В детство вернулся? Недодрался? — качала головой Маша, разглядывая его лицо в слабом свете люстры в коридоре.
— Все. И Москва кончилась, — силился объяснить ей свое настроение Игорь, — если я их бью, если я такой же, значит, все. Ой, осторожнее, йод зачем? В России народ бил интеллигенцию. Варварство, хамство, но и темная уверенность в общей своей правоте. Эта правота массу превращала в народ. А сейчас я понял — стержень из народа вынут. Осталась масса. Знаешь, игрушка детская, пирамидка. Основание, на нем палка, на штырь нанизаны диски разноцветные. Штырь-то вынут уже, оказывается, только никто не распознал, не толкнул пока диски. А они только на силе трения держатся. А еще знаешь что? Мне радостно все равно! Как будто и хрен с ней! Как будто освободился. Теперь как в бане отмылся. Жениться могу. Уехать могу. Все могу. Хочешь, в Германию отъедем? Я Володю Логинова понял.
— А ты, классик мой любезный, к утру не забудешь, что говоришь? Выйду за тебя, уши развешу, поверю, что ты взрослым стал, а назавтра опять судьба России больше моей судьбы тебя растревожит? Представь только, Балашов, что может быть ужаснее мужа, которого судьба России тревожит больше судьбы его женщины?
Они сидели на кухне и курили оба ее тонкие сигареты «Вог», умещающие в себя два вдоха.
— Я теперь сильнейший. Весело оттого и одиноко. Понимаешь меня? Не когда взялся писать, не когда в чужое огромное влез, не когда стрелялся с туркменской ратью. А сейчас! Ты знаешь, я тебе изменил сегодня. И не стыдно.
Балашов, которого Маша потянула за рукав, замотал головой. Ему захотелось искурить этот день до бессилия. Маша его поняла. Она ласково погладила его по голове, холодным указательным пальчиком осторожно провела по распухшему нагорбившемуся носу.
— Иди, маленький, укладывайся. Жизнь у нас такая — мне иногда с мужчиной легче, чем с женщиной. И про измену я знаю — изменивший мужик либо как кот ластится, либо грубит, как мальчишка, словно это его обидели. А ты у меня верный. Битый, да верный. Потому что у тебя все бабы твои — не бабы, а Женщины. Нет, даже так: Женщина. То есть в итоге опять я. Это оттого, что ты, Балашов, не заражен цинизмом. И за это достоин сохранения рода и моей любви!
Ночью Балашову снилось, что у него ребёнок. Ребёнок был чужим. У девочки была мать, но её лица он никак не мог разобрать, из-за нетвёрдости черт. Потом появился Кеглер. И забрал с собой женщину. Одну. Балашов из сна попытался догнать их, он хотел померяться силами с Кеглером, вернуть женщину и, приблизившись к ней близко-близко, разглядеть её лицо. Или ощупать ладонью, как слепой. Но они удалялись от него всё дальше, он не мог бежать за ними, потому что ребёнок цепко держал его за руку, и рука удлинялась, растягивалась, как будто кости в ней стали резиновыми, но всё-таки останавливала его.
— Куда они? — спросил он у девочки, которая, это было ясно, была уменьшенной копией матери, но лица её тоже нельзя разобрать.
Девочка оставила вопрос без ответа. Она только крепче ухватилась за балашовскую руку. Казалось, у неё были не ногти, а крохотные, острые, как у мышки, зубки. Игорь очнулся от боли. Сердце билось часто, напоминая о неизбежности похмелья. Машины глаза глядели на него. Балашов нащупал ладонью линию её лица. На ладони осталась тёплая влага её дыхания.
— Эй, Балашочек, вас вызывает Кельн…