После разговора с Логиновым Балашов обнаружил Машу спящей. Он заставил себя подняться, выпил воды, сел за стол на кухне, и, ёжась от озноба, выдохнул из себя странный рассказик. Потом вынес на кухню телефон и позвонил Фиме. Тот не удивился.
— А, привет. Да что ты. Сейчас все по ночам звонят. Время ведь сдвинутое. Только что Алла звонила, понравился ты ей. А издателю твоему палец сломали. Нет, не тот. У неё ночует. Такой вот московский винегрет. Нет, и режиссёр там. Что ты, у неё квартира сталинская. А детей бывший муж на выходные забирает. Нет, я опохмелился уже. Рассказ послушаю. Спать мне всё одно заказано, меня ведь менты приняли. Я как заглянул в собственную почку — сразу натюрморт зачал. Назову его «больная почка». Знаешь, что, оказывается, в больной почке главное? Не камень, а дырочка от него. Не присматривался? Алла сказал, что ты — последняя надежда женской России. Но надежда зряшная. Что скоро женишься да уедешь. Правда это?
— Ты слушать будешь? Там про надежду всё!
— Нет. Не буду.
— Тогда слушай.
«Собака, издали напоминающая овчарку, лениво приподняла голову от земли и вдруг залилась недобрым лаем. С её большого плоского лба взлетели в испуге две крупные зеленые мухи. Мотор за оградой еще порычал и замолк, и через минуту на участок зашел сосед. Но к нему собака никакого интереса не проявила, и улеглась вновь, звякнув цепью. Из дома, на крепко сбитом крыльце, появился хозяин.
— Ну, чего ты ухмыляешься… Чего ты все ухмыляешься, — вместо приветствия произнес гость. Голос у него был громкий, но при том покатый. Буквы скатывались с него, как капли с крыши после дождя, а слова выходили округлые, будто на их кончиках он незаметным движением развешивал крохотные мягкие знаки.
— А чего ж? Чего ж не ухмыляться? Чего глаз морозить, как некоторые? — встретил его хозяин. Гость был повыше его на голову, лыс и не быстр в бедрах, в противоположность ходкому хозяину.
— Чего ты пришел? С марта, как дорогу забыл, а тут приехал. Июль, чай.
— Да труба. Нет короткой? — гость посмотрел широким взглядом за голову собеседника, на реку, измельчавшую от жары так, что, казалось, по обнажившим скользкие затылки валунам можно было бы допрыгать до того берега.
— Нет. Нет короткой.
— Жаль. А рыба как? Идет?
— Ползет. Какая рыба, вода как в бане. Солнце-то как утюжит. Ради этих карандашей не стоит и сеть подымать.
— Так на большой Ладоге есть. Лещ, люди говорили. Помнишь, сам рассказывал, в том году аж кипело от леща!
— Лещ… Да не лещ. Ручейник.
— Да, гродом брать его надо.
Помолчали. Закурили.
— А у меня сеть украли. Тридцатку. А через сороковку они сквозят.
— Сеть? Вот с месяц была у меня сеть. Заехал бы да спросил. А то как труба короткая — явился, не запылился.
— А у меня ж девка, знаешь? Чего? Да брось, точно знаешь. Чтоб до тебя не досказали… Ты же с Валюхой Пустолайкой знаешься. Она чтоб не донесла?
— Да не знаю я. И что?
— Что! Два месяца как. Моя-то родила!
Хозяин затушил папироску и сплюнул:
— Ох и дурень ты. Старый ты дурень.
Гость покачал головой. Решил было обидеться, но передумал.