И чем ближе Джудда подходил к Москве, тем ощутимей он улавливал запах затаившегося там зверя-врага. Запах он помнил из далекой молодости. Отец послал его в наказание за непослушание в Пешавар, изучать торговое дело. (Джудда в юности мечтал учиться в Европе.) В Пешаваре, на базарной площади, на него набросился медведь. Цыгане привели зверя на цепи, тот казался смирным, хотя они злили его факелом, слепящим его красные глаза. Медведь старался закрываться лапой от назойливых искр. Мальчишки визжали от восторга, завидуя сероногим цыганятам, мужчины в чалмах кивали головами, кто с одобрением, кто со страхом. Они переговаривались громко, перекрикивали цыган, указывали пальцами на звенящие цепи, которые то натягивали, то, пугая народ, приспускали хозяева. Цепи были продернуты через кольцо в носу и сквозь широкий ошейник из красной кожи.
Джудда был заворожен зрелищем. В пленнике не было покорности, и не было тоски, и не было порыва к освобождению, но крохотные медвежьи глазки косили ожиданием долгой и когтистой мести. «Найди в себе самое чистое. Самое сильное, самое последнее чувство. Найди и пойми, что ты живешь им и ради него. И тогда, только тогда, спроси Аллаха, для какой цели он создал тебя. Такого», — вспомнил Джудда слова отца, оказавшись прямо перед зверем. Понял, зачем Аллах сперва создал землю, потом зверя, а уже потом — человека. Вот в этот момент зверь и сорвался с цепи. Хлопок и рык слились в один звук, и ему вторил вопль толпы. А затем брызнула чья-то кровь и полетели клочья материи и волос. Зверь черной горой поднялся перед Джуддой. Гнилью дохнула пасть. Но Джудда не побежал как другие, не пал наземь, в надежде сойти за покорную жертву, недостойную мести. Он приподнялся на цыпочки и что есть силы заорал. Не из горла, а из самого низа живота — нет, от самых пяток высверлился пронзительный вопль. И медведь, глухой цыганский медведь замер, занеся уже смертоносную лапу. Джудде удалось увидеть зрачки. Туда и всадил зверю мести свои пальцы, собранные в бамбуковый клин. И медвежий рык всколыхнул базарное марево. Обезумевший хищник нанес ответный удар и кинулся от Джудды назад, подминая цыганят, цыганок и их мужчин, пока чей-то ловкий нож, засаженный в ухо по самую рукоять, не успокоил его. И тогда толпа обступила Джудду, так и стоящего в круге смерти. Коготь зверя мести вырвал афганцу один глаз, но второй глаз видел черты людей с поразительной, запоминающейся ясностью. Тогда он решил, что родился по-настоящему. Тогда и появился на свет тот Одноглазый Джудда, который умеет видеть судьбу земли в отражении зеркала ночного неба. Теперь этот человек двигался в Москву, на соединение со своим зверем. Впервые в жизни он в полной степени воспринимал смерть не как необходимость, а как освобождение от необходимости. Искать своего зверя.
А Ларионов умер по-деревенски тихо. С вечера они еще выпили с Мироновым чаю с коньяком.
— Злоупотреблять не буду, а лимон порежь, — обозначил свой берег Ларионов.
Коньяк ему Андреич только добавил в чай. Телевизор сообщал об афганских краях. Ларионов рассказывал о внучке. Миронова раздражало это. Что внучка? Она сумеет оценить? Она сможет взять с собой в жизнь нажитое дедом?
— Что ей брать у нас? Зачем брать? Куда?
— Я прожил хорошо, Андрей. Почти честно. Не по партийным спискам шел, ты знаешь.
— Знаю. Для резидента ты уникальный экземпляр. Избежал раздвоения личности. Я нашему писателю дал оценку, он тебя увековечит. Тебе бы за мемуары сесть, а ты в детских соплях! Ведь не намного старше меня.
— Ты водку пьешь, а мне стало тяжело. Я свою норму выбрал. Вот хорошая жизнь, а на душе тошно. Почему?
— А мне хорошо. Пагман показывают, а там не я. Многие знания — многие печали, но я от печалей рецепт нашел. А ты нет.
— Разнообразие напитков плюс молодые секретарши, Андрей?
— Нет, Иван. Живу наоборот. Для меня прошлое как будущее. Завтра мне ясно как божий день. В отличие от вчера. Значит, следуя законам формальной логики.
— Я таким логикам не учился, Андрей. Я, прости, не соучастник, мне этого не надо. Я винтик Истории. Узкий специалист. Мне теперь не потому не хорошо, что я тогда не так сделал, не оттого, что потом все пошло вкривь и бордель возник из казармы. Бог с ним. Но была сила, да? — Ларионов выложил на стол руки, ладонями вверх и приблизил к ним белые глаза. — А что теперь? Я не понимаю старости. Мне молодость нужна, а я ей не нужен. Вот что ты в экран все смотришь? Что ты там понимаешь? Ты думаешь, мы твоему писателю нужны? Нет, Андрей. Он интеллигент. Он твои рассказы все равно под современность переиначит. Будут там девочки-нимфетки, теперь без них не пишут. Не на потребу даже, а чтобы его любили. Интеллигент без любви чахнет. А мы нет. Мы можем. Поэтому категорически прошу тебя: запрети ему писать обо мне. О моем. Вот что меня мучает. Запрети. Не нужно это и не для того мы…
— Ты как индеец, что ли? Боишься, что из тебя душа уйдет, если тебя белый колдун нарисует?