Я любил девушку, которая любила меня в ответ, но мне пришлось с нею расстаться.
Почему?
Я не знаю. Она как будто стояла в кольце вооруженных людей, выставивших копья вперед. Стоило мне приблизиться, и я натыкался на пики, получал ранения и вынужденно отступал. Я очень страдал.
А вины девушки в том не было?
Мне кажется, что нет, точнее: я уверен. Прежнее сравнение не совсем точное, ведь и сам я был в кругу вооруженных людей, но эти направляли копья внутрь, против меня. Когда я пытался прорваться к девушке, я натыкался сначала на эти копья и уже тут застревал. Может, мне и вовсе не удалось добраться до копейщиков девушки, а если бы даже и удалось, то уже израненным собственными копьями и бесчувственным.
И что же, девушка осталась одна?
Нет, к ней прорвался другой – совсем легко и беспрепятственно. Истощенный усилиями, я смотрел с таким равнодушием, словно был воздухом, в котором их лица соприкоснулись в первом поцелуе[332].
В конце лета 1920 года, решив остаться с Эрнстом Поллаком, Милена написала Максу Броду письмо, в котором о своей любви к Францу Кафке говорит как о любви невозможной:
Разумеется, дело обстоит так, что все мы, по видимости, можем жить, потому что в какой-то момент прибегли к лжи, слепоте, оптимизму, убежденности, пессимизму и к чему угодно еще. Он же никогда не искал убежища. Он совершенно не способен лгать – точно так же, как не способен напиться. Ему совершенно некуда деваться, ему негде приютиться. Поэтому-то он и страдает от всего того, от чего мы защищены. Он как голый среди одетых[333].
В одном из писем Милене Кафка сам изображает себя таким «голым человеком», выпавшим из полезных для жизни условностей и смыслов; человеком, для которого дающие опору культурные самоочевидности не кажутся данностью; человеком «без убежища»:
Дело обстоит примерно так, как если бы перед всякой прогулкой человеку нужно было не только умываться, причесываться и т. д. – уже одно это достаточно утомительно, – но вдобавок, поскольку перед всякой прогулкой неизменно отсутствует все необходимое, еще и шить одежду, тачать сапоги, мастерить шляпу, вырезать трость и проч. Он, естественно, не умеет сработать все это как следует, улочку-другую его поделки кое-как держатся, но уже, к примеру, на Грабене все вдруг разваливается, и он стоит голый, весь в лохмотьях. И какая же мука – бежать в таком виде обратно на Староместский Ринг! А в довершение всего на Айзенгассе он еще и сталкивается с ватагой, которая охотится на евреев[334].