– Что значит «пусть»? – ошеломлённо спросил Штернберг, таращась, как последний недоумок, на лёгкие тени от скромных возвышенностей, обозначившиеся в проёме гораздо шире, чем нужно, раскрытой рубашки, расстёгнутой почти до пояса. Под рубашкой у Даны совсем ничего не было, никакой озадачивающей мужской ум сложной женской сбруи, которую курсантки шили себе сами из специально на то выделенных отрезов ткани. Её лишённому излишков маленькому выносливому телу это было не нужно. Санкта-Мария и Ева-праматерь, да она ж меня просто соблазняет, дошло до Штернберга. Бесхитростно, наивно и бесстыдно.
Дана перехватила его взгляд.
– Вы, наверное, думаете, что я плоская, как доска.
– Ничего подобного… – с трудом выдавил Штернберг, борясь с приступом приапической лихорадки.
– А в лагере мне именно так и говорили. Но зато, знаете, это меня много раз спасало от всякой жуткой гадости, особенно на сортировках, когда голышом надо было стоять. Надзирателям-то сплошь сисястые нравились, а не такие безгрудые, как я, особенно если ещё лицо разбито…
Господи, взмолился Штернберг, да пусть хотя бы теперь сгинет проклятый вездесущий призрак концлагеря.
– Дана, вы очень красивы. Вы настолько красивы, что нам лучше сейчас же, к обоюдному благополучию, прекратить этот бессмысленный и вредный разговор.
Он хотел немедленно подняться, но постеснялся, боясь, что его желание будет слишком очевидно. Он с острой тоской подумал о своём офицерском кителе, строгий покрой которого мог бы послужить в такой идиотской ситуации хоть какой-то защитой.
– Доктор Штернберг, – Дана робко нарушила неприятно затянувшуюся паузу, – а вы… а вы хотите посмотреть на меня?
– Что?..
Ничего не ответив, несносная девчонка дрожащими руками сдёрнула с плеч рубашку, быстро встала, расстегнула какую-то пуговку на поясе и одним слаженным движением рук и бёдер сбросила с себя всю одежду, оставшись в одном лишь сиянии своей жемчужной наготы. Это было уже слишком… Это было очень-очень слишком даже для целомудренного жреца Зонненштайна, верного обетам храмовника, дисциплинированного иезуита и блюдущего расовые законы эсэсовца, вместе взятых. Штернберг просто окаменел. Его мгновенно прошиб пот, да такой, словно за шиворот вылили стакан горячей воды.
– С-санкта-Мария, да вы с ума сошли… Прекратите немедленно это бесстыдство…
Его сиплое бормотание вызвало у Даны лишь нежную улыбку торжественного превосходства. В этот миг её власть была абсолютна, нерушима, божественна, а для него, разом лишившегося всех полномочий, учёности и всякого достоинства, не существовало никакой власти ни на земле, ни на небе или во всех девяти мирах под сенью Великого Древа – кроме этой. Штернберг осознал, что совершенно готов продать сюзерена-рейхсфюрера, Германию и себя самого вместе со всеми потрохами за мёд блаженного забвения – а после хоть в ад, хоть в мировую бездну. И потому он в ужасе бросился к двери.