Гарве не выдвигал принципиальных возражений ни по одному из этих аспектов обязанностей у Цицерона. Он соглашается с тем, что долг в конечном счете основывается на человеческой природе, что его можно вывести из принципов самосохранения и человеческой общности и что счастье (Glückseligkeit) не только лежит в основании долга, но и всегда выступает как мотивирующий фактор в моральных решениях. С меньшей долей ясности Гарве рассматривал честь или благородство как одно из фундаментальных понятий нравственности. В самом деле, когда он обобщает истинное содержание человеческих обязанностей в книге, в которой он излагает свой взгляд на самые общие принципы этики, его первое правило гласит:
Поступай так, чтобы являться в своем поведении разумным и благородным (edler) человеком и выражать тем самым характер проницательного, спокойного, человеколюбивого и сильного ума…[1064]
Следует действовать с оглядкой на то, какими мы явим себя перед другими людьми. Правда, под этими «другими», пожалуй, лучше всего понимать фигуру незаинтересованного наблюдателя, понятого на манер Адама Смита и Давида Юма, но эти другие и составляют общество.
Честь была все еще важна в Германии XVIII века. В самом деле, ее можно назвать одной из главных нравственных заповедей прусского Ständestaat. Системы сословий и гильдий были пронизаны ею не менее, чем знать. Честь, возможно, была даже важнее для граждан больших городов Пруссии, чем для многих представителей знати. Без чести член гильдии был ничем. Быть обесчещенным означало быть исключенным из гильдии. Ehrbarkeit, честность или порядочность, была почти всем[1065]. Так что когда Гарве утверждает, что у каждой профессии есть свой моральный кодекс, что ей следует его иметь и что философам следует прояснять «неясные максимы, которым следуют люди разных профессий», он, кажется, одобряет один из самых важных аспектов прусского общества. Политические и исторические статьи Канта предыдущих лет показывают, что он далеко превзошел эту точку зрения. Его волновали не столько особенности прусского или даже европейского общества, сколько судьба человечества в целом. Пруссия – лишь один эпизод повествования о всемирной истории со всемирно-гражданской точки зрения.
Будучи сыном мастера-ремесленника, важного члена гильдии, Кант непосредственно знал того рода нравственную установку или этос, о которых говорили Цицерон и Гарве. В самом деле, этот этос всегда оставался для него важной идеей[1066]. И все же не он был основополагающим для нравственности. Порядочность, или Ehrbarkeit, была для Канта всего лишь внешней формой моральности, или honestas externa[1067]. Он ясно понимал, что она зависит от социального порядка, и по этой причине отверг ее в качестве основы для максим. Основа морального обязательства, говорит он, находится «не в природе человека или в тех обстоятельствах в мире, в какие он поставлен, а a priori исключительно в понятиях чистого разума»[1068]. «Честь» и «честный» не могли, таким образом, ухватить истинную природу нравственности. Этика Цицерона, основанная на общественной жизни, выраженная такими понятиями, как честность (honestas), верность (fides), союз (societas) и благопристойность (decorum), слишком поверхностна и нефилософична для Канта. По этой причине Кант отвергает не только Цицерона, но и всех, кто пытается развить его этику. Моральные обязанности не могут происходить из чести или порядочности. Они основаны на том, что мы находим в себе и только в себе, а именно на понятии долга в нашем сердце и в нашем разуме. Нравственность – это о том, кем мы в самом деле являемся или кем нам следует быть, и она, по мнению Канта, не имеет ничего общего с нашим социальным статусом[1069].
Отвергая «честь», Кант также имплицитно отвергает один из фундаментальных принципов общества, в котором он живет. Различие сословий морально не релевантно. Как моральные агенты мы все равны. Следует пресекать любую попытку защитить или оправдать социальные различия, апеллируя к морали. Консервативный статус-кво должен быть изменен. Для Пруссии 1785 года такие взгляды можно назвать революционными. С другой стороны, их можно охарактеризовать и как адаптацию нравственного кодекса самого Фридриха ко всякому моральному агенту (а стало быть, и к каждому гражданину Пруссии) и дальнейшее прояснение этого кодекса. Фридрих утверждал, что