Она сидела за столом и переживала. По поводу обстановки (ни серванта, ни сервиза, только книги, ковры, полки). По поводу худобы и бледности (маминой), отсутствия приличного зимнего пальто (у меня). И еще: это сколько же можно говорить непонятно о чем, когда дети давно носами клюют, это же надо совесть иметь, и, наконец, главное! – недельные запасы маленькой, но хлебосольной семьи, живущей на одну зарплату, таяли на бабушкиных глазах, и если сын падишаха ел артистично и, что называется, с огоньком, то крамольный йог Чурюмов жевал меланхолично, без особого воодушевления, но… Пережившему лишения всегда чудится угроза надвигающегося голода, однако мне, родившейся в светлое время оттепели, страхи эти казались стариковским чудачеством, и я, делая «страшные глаза», вбегала на кухню за новой порцией сыра или колбасы. «Сидят?» – тревожно интересовалась бабушка. «Сидят!» – беспечно отвечала я и тут же уносилась обратно. Откровения странного Чурюмова были гораздо интересней бабушкиных волнений. Сознаюсь, я немножко ревновала отца к этой другой жизни, в которой еще не было меня, – я видела, как загораются его глаза и сколько они излучают – беззаботного смеха, иронии, лукавства, даже голос его становился иным, – все это было оттуда, из того мира, в котором прошло его детство, юность – события, казалось бы, не имеющие никакого отношения ко мне, и тем не менее именно эта долгая и почти случайная последовательность привела к тому, что в этот мир пришла я. Ковры тоже были оттуда. Я засыпала, проводя ладонью по жесткому ворсу, – самый маленький из ковров был моим, и я, надо сказать, весьма гордилась этим обстоятельством. Это был мой ковер, мой орнамент, моя тысяча и одна ночь – это был волшебный лабиринт двойных узелков и петелек, мир глубоких, жарких оттенков и тонов, – пропуск в другую жизнь моего папы.

Там шуршали пески, небо выгорало до слепящей белизны, сладкие томаты взрывались, полные сока и жара, созревал твердый белый виноград, из которого получался самый сладкий в мире изюм, там девочки носили пестрые атласные платья и длинные тонкие косички, не одну, не две, а гораздо больше.

Огромная круглая луна освещала дворы, в которых лаяли собаки.

Собаки. В ночь с 5 на 6 октября 1948 года одна из них вытащит из-под обломков разрушенного дома девятилетнего мальчика, и этим мальчиком окажется мой папа. Восемьдесят девять процентов населения города погибнет, если верить статистике, – следовательно, в оставшихся одиннадцати окажется семья моего отца. Никто из них серьезно не пострадает, кроме спасенного собакой мальчика, и едва заметная хромота останется на всю жизнь.

Вы знаете, как пахнет настоящая ашхабадская дыня? Вы знаете, как пахнет настоящая ашхабадская дыня еще до того, как внесут ее в дом, смоют пыль, уложат на блюдо, сделают тонкий янтарный надрез вдоль продолговатого, испещренного таинственными знаками брюшка?

Я знаю, как пахнет чемодан, в котором дыни перекатываются, шуршат – тяжелые, шершавые, полные сока и скользких белых косточек. Я помню шум летнего двора, открытое окно, немного прихрамывающего (когда он уставал, это бросалось в глаза) мужчину в светлом плаще и берете, поворот ключа, щелчок замка, от звука которого вздрагиваю и сегодня.

Засыпая, я провожу ладонью по ворсу, угадываю рисунок, вырастающий под пальцами, – вижу, как туго сплетенные нити багровыми полосами проступают, пульсируют, вспыхивают, кровоточат.

Узел, еще узел. Я помню истории, слышу их голоса. Я вижу дом, задернутые шторы. Кухню, чайник, гостей. Я слышу шорох песков и дыхание другого мира – того, из которого пришел мой папа.

<p>Женщина в красном</p>

Если исчислять счастье в сахарных крупицах…

Когда страну накрыла Великая сахарная депрессия, мне было не до того. Человеку, живущему в предчувствии вселенской любви, вообще не до народных волнений.

Интересно, каким выглядел город с высоты птичьего полета? Бесконечные очереди – от Подола до Воскресенки, с Крещатика до Никольской слободы.

Если вы встречали знакомого, то в одном можно было не сомневаться – он шел за сахаром. Все говорили о сахаре, исключительно о нем. И все же, все же…

Никогда так не мечталось, как в эти убогие дни. Тоска по сладкому струилась по темным улицам, хлюпала под ногами.

Это была страстная, горькая, полная надежд весна. Накрывшись одеялом, мы слушали «Аквариум», «Чикаго», «Женщину в красном». Мы пили дешевые вина и закусывали холодным горошком из банки. Вспоротая впопыхах, она напоминала разодранную акулью пасть.

– Рок-н-ролл жив! – ее знали на Политехнической, на Университетской, – господи, – ее знал кожно-венерологический диспансер на Большой Васильковской и на Саксаганского, – кто не знал Наташку-выпь из Политеха, тот не видел ничего, – таски! таски! (от слова «тащусь») – вопила она, воздевая два растопыренных коротких пальца, – пухлая, горячая, мягкая, с горящими, никогда не унывающими глазами, она была сладка, как южная ночь в Кентукки.

Перейти на страницу:

Все книги серии Люди, которые всегда со мной

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже