А теперь, когда ледокол покинул порт, мне отчего-то стало грустно. Оставалось, конечно, еще много всего, что я успела здесь полюбить. С лодчонок у пристани продавали свежевыловленную форель и камбалу, отборных креветок, осьминогов и морских гребешков. А в окне старинной гостиницы, мимо которой я поднималась от реки к автобусной остановке, висела золоченая табличка «High Tea». Когда я впервые ее увидела, перед глазами тут же возникла Ленькина кухня и красные, в белый горох, чашки на клеенчатой скатерти. «Славка, тебе какой чай – высокий или низкий?» – спрашивает дядя Володя. Я выбираю высокий, и он поднимает чайник почти на полметра. Мне кажется, что кипяток успевает немного остыть, пока падает в чашку, и я думаю, как это можно измерить. А еще мне нравится веселый дяди-Володин голос и чувство большой дружной семьи, окружающей меня.
Табличка в витрине, как и рынок, и корабли у пристани, была одним из моих личных топографических знаков. За два месяца я так привыкла к Хобарту, что уже не смотрела на названия улиц, когда гуляла по центру. Непонятное стало обыденным, жизнь текла без напряжения, как легкие суденышки в кильватере ледокола. Только с одним мне было трудно смириться: после пяти вечера город вымирал, так что пойти было совершенно некуда. Оставалось или сидеть допоздна в аспирантской лаборатории, где у меня был свой стол с компьютером, или читать дома книжки, забравшись под одеяло.
– А ты сходи на концерт, – сказала бабушка, когда я посетовала ей на деревенский уклад местной жизни. – Тут есть какие-то молодежные клубы, ты спроси в университете. Мы раньше ходили на выступления оркестра, но это симфоническая музыка. Не знаю, понравится ли тебе.
Я не стала говорить ей, что уже смотрела афишки любительских групп, расклеенные по всему кампусу, и даже сунулась однажды на чье-то выступление, но сбежала через десять минут. О классической музыке я не думала. Мне представлялось, что это дорого и обязывающе – вечерние платья, бархатные сиденья; и, пожалуй, еще слова «ложа» и «бельэтаж». Но тот валторнист – он ведь сказал, что играет в оркестре? А сам ходит в фанатском шарфе. Мне почему-то было приятно вспоминать нашу встречу: от этого становилось тепло, как от слов «высокий чай».
Судя по адресу, оркестр был прописан в пятизвездочном отеле, чьи затемненные окна смотрели на хобартскую гавань. Сбоку к его серо-желтой десятиэтажке лепилась пристройка вроде цистерны, обшитой железными листами. Ни окон, ни дверей – совсем непохоже на концертный зал. Поколебавшись, я заглянула в гостиничный вестибюль, где мальчик-портье с готовностью показал мне дорогу. Билетная касса ютилась в дальнем конце высокого светлого атриума. Полированный гранит, сияющий, как лед на катке, сменялся тут скромным ковролином; с афиш во всю стену смотрели лица музыкантов. Ближайший концерт, сказала мне билетерша, будет в эту субботу. Хорошие места еще есть; вам балкон или партер? На схеме зал был прямоугольным, с двумя галереями по бокам. Забавно, должно быть, сидеть в самом начале ряда, нависая над сценой. Я еще никогда не видела музыкантов так близко. К тому же со студенческой скидкой эти дорогие места обошлись мне всего в двадцать долларов. Килограмм свежей рыбы в порту.
Теперь у меня был билет, но не было платья. В стенном шкафу, занимавшем добрую четверть моей комнаты, одиноко висела штормовка: летние наряды все еще ждали своего часа. Концерт был дневным, и я, пожалуй, не замерзла бы, накинув сверху пальто. Но оно осталось дома, в России. Что еще я могла надеть в промозглые плюс восемнадцать? Разве что шерстяное индейское платье, а оно мало подходило для такого случая. Ну и пусть. Буду северным варваром в шкурах, восседающим на скамейке римского цирка.
Когда я приехала, двери зала были еще закрыты и народ толпился в вестибюле у касс. Мои сомнения насчет наряда оказались напрасными. Немногочисленная молодежь была одета как попало: даже на девушках я заметила джинсы, а платья были или совсем простенькими, или вычурными до безвкусицы. Лучше всех выглядели старушки: перчатки, пышно взбитые волосы, жемчуг и кружева. Провезли на коляске инвалида с грушевидной головой и беспокойными, мучительно выгибавшимися руками, и все с готовностью отпрянули к стенам, не переставая болтать.
Минут за двадцать до начала стали пускать внутрь. Я поднялась по широкой лестнице и вышла на балкон, висящий над гулкой пропастью зала. В первый миг мне почудилось, будто стены обиты плюшевой тканью. Однако пальцы коснулись холодного, твердого. Почему-то трудней было поверить не в то, что оркестр будет играть внутри гигантской цистерны, а в то, что с изнанки у нее – бетон, голый и серый, как крысиный хвост. Осветительные панели, свисающие с потолка, безжалостно выставляли это убожество напоказ. Стены были так мрачны, что глушили темно-розовую отделку галерей и сидений. Лишь просторная сцена – единственное яркое пятно здесь – празднично отливала золотистым лаком.