Одновременно из тюрьмы вывели всех заключенных, кроме главных: около двухсот человек. Тюрьма опустела, но напряжение все росло. Участились допросы, практически пресечена переписка с родственниками, ожидавшими в Нюрнберге начала суда. Эта переписка почти ничего не дала следствию; она лишь поддерживала в заключенных «расслабляющие иллюзии». Заключенные теперь все чаще встречались во внутреннем дворе или на боковых лестницах, когда их водили на допросы, и эти свидания тоже не добавляли оптимизма. Все выглядели помятыми, неопрятными, как будто пришибленными, и каждый, глядя на другого, понимал, что и у него самого такой же жалкий вид.
Исключением оставался Рудольф Гесс. Всегда прямой, подтянутый, в превосходно сидящем мундире люфтваффе, он уверенно печатал шаг по тюремным коридорам, спокойно глядя поверх голов или вежливо кивая в ответ на приветствия бывших товарищей. Каждая встреча с ним ранила им сердце, болезненно тревожила воображение: этот человек проходил мимо как воспоминание об утраченном и погибшем, как тень… Гитлера.
О нем всё чаще думали в эти смутные дни. Истерическая попытка забыть своего фюрера ни для кого не увенчалась успехом. Гитлер, как «пепел Клааса», стучался соратникам в грудь. Однажды охранник, дежуривший у камеры Геринга, услышал, как рейхсмаршал громко и четко обращался к кому-то «мой фюрер»: «Да, мой фюрер», «Безусловно так, мой фюрер…» Возможно, Геринг восчувствовал наконец свое предательство, которое было больше внутренним, и теперь каялся в такой своеобразной форме, беседуя с Гитлером, как с живым. На вопрос охранника – с кем он разговаривал, Геринг даже не ответил.
«В дикие времена победители клали на побежденных настил и устраивали на нем пляски, – сказал Геринг с усмешкой на одном из допросов. – Все ваши законы, как моральные, так и юридические, не что иное, как тот же настил. Это не мы варвары; варвар тот, кто станет отплясывать».
Тюремные власти по-всякому старались препятствовать общению заключенных, и все же иногда бывшим вождям удавалось минуту-другую поговорить – например, во время прогулок. Геринг старался все такие случаи использовать для внушения соратникам общей стратегии поведения. Эту стратегию он сам назвал «созданием мифа» о величии и исторической правоте национал-социалистического государства и об идеальной личности Гитлера. Фюрер для будущих поколений немцев должен предстать в сиянии славы, в окружении блестящего сонма героев-соратников, во главе понимающего его, благодарного народа.
С ним молча соглашались. И только Шпеер, криво усмехаясь, заметил Герингу, что тому следовало бы проявлять свою завидную энергию, когда это еще имело смысл и могло удержать фюрера от многих пагубных решений; теперь же полезней было бы «не сочинять сказки для детей, а взять на себя коллективную ответственность». Геринг плюнул Шпееру под ноги и предложил подвергнуть остракизму «любимчика фюрера». Вскоре охранники заметили, как вожди предаются странной забаве: кидают по камешку в общую кучку у стены. «Голосуют сволочи», – догадался один из солдат и доложил начальнику, а тот – Эндрюсу, который запретил впредь «выгуливать все стадо, а только каждого скота по отдельности».
Напряжение нарастало и в отношениях заключенных с персоналом тюрьмы. Охранники, прежде никогда не отказывавшиеся перекинуться с арестантами парой слов, сделались враждебно молчаливы. Допросы прекратились, а вместе с ними и почти всякое общение за стенами камер. На прогулки выводили редко и поодиночке; обслуживающий персонал как воды в рот набрал. Штрайхер пробовал что-то кричать о правах военнопленных, Геринг сделался особенно язвителен, Функ усилил жалобы на здоровье, но большинство как будто даже радо было этому затвердевшему вокруг них отчуждению, как стене, за которой можно было укрыться в своем горе, замкнуться в нем, оцепенеть. Досада, злость, негодование, жалость к близким и к себе – все сливалось в одну боль: сердечную, очищающую сознание.
«Сколько жертв… сколько немецкой крови позади… – писал на обороте семейной фотографии Йодль. – Не стены и потолок камеры – вина меня давит».
В эти же дни, между 13-м и 16-м октября, у полковника Эндрюса побывал необычный посетитель. Он просил дать ему свидание с «одним из четырех» (по списку обвинения). Посетитель говорил уверенно; понятно было, что все уже решено без Эндрюса и свидание придется дать. Выбора из четырех – Геринга, Гесса, Риббентропа и Лея – тоже особенно не было. Эндрюс считал, что такое свидание можно было устроить лишь в госпитале, а поместить туда проще всего было бы Лея. Эндрюсу до чертиков надоели эти игры родных спецслужб; он вообще считал их здесь неуместными, однако, живо вообразив себе это предстоящее «свидание», фыркнул, а затем рассмеялся.
Лея переводили в тюремный госпиталь едва ли не насильно. Он вдруг разбушевался, кричал, что совершенно здоров!.. Утихомирил его Гилберт, одной фразой, которой больше никто не расслышал. Странное дело: еврей Гилберт оказался здесь единственным человеком, кому, похоже, доверял этот антисемит.