– Я не очень понимаю, почему я, военный инженер высокой квалификации, должен приносить благо родине ворочая баланы[14], но даже это неважно. А важно вот что: я отбыл свои три года на Соловках, я смыл грех неправильного происхождения, мне простили тот непростительный факт, что я ремонтировал русские корабли во время войны. Но, если мне его простили, почему я все еще не могу жить там, где хочу? Почему, приезжая к сестре, я вынужден прятаться и встречаться с ней по ночам? Почему через семь лет меня опять пытались посадить и через два года снова? Почему я вынужден работать дворником в детдоме под чужой фамилией? Потому что власть карает таких, как мы, не за грехи, она карает нас за то, что мы – это мы. И тогда она ничем не отличается от прежних властей, для которых крестьяне были неважны просто потому, что они – крестьяне. Скажи, чем опасна для властей старая графиня Шереметева, которую отправили в лагерь? Семидесятилетняя старуха, приживалка в чужом доме, чем она помешала власти? Я скажу тебе чем. Эта власть хочет переписать историю. С такими, как все эти строители Днепрогэса, с невежественными людьми, научившимися читать пару лет назад, это сделать очень просто – ведь они ничего не знают и ничего не помнят. Спроси любого своего одноклассника – в лучшем случае они знают, кем был их дед. А графиня Шереметева помнит своих предков до двадцатого колена, и все эти двадцать колен воевали, исследовали, строили во славу России. И она знает все их славные дела. Поэтому убедить графиню Шереметеву, что раньше все было плохо, а сейчас все хорошо, невозможно. Такие, как мы, именно этим и опасны. Тем, что помним.
– Если вы так не любите эту страну, что ж вы не уехали?
– Не надо путать страну и власть, Константин. Я не люблю эту власть. Но это моя страна, это часть меня, как рука или нога. Ты любишь свою руку? Ты можешь жить от нее отдельно? Надо просто вытерпеть, пережить. У нас нет настоящего, но зато есть прошлое, и его надо сохранить во имя будущего. Когда кончится это безумие, когда надо будет все строить заново – вот тогда мы и пригодимся.
– Вы бы победили – вы бы всех красных пересажали. Какая разница?
– Не знаю, – медленно сказал Завалишин. – Может быть, не знаю. Я видел вокруг себя много людей, от этого предостерегавших. Но и других видел тоже. Любая война ожесточает, гражданская ожесточает вдвойне.
– И почему вы так уверены, что все кончится?
– Потому, что они уже начали пожирать друг друга. Один процесс, второй процесс, третий процесс. Сажают друг друга, стреляют друг в друга. Ученые, инженеры, философы сидят в лагерях или расстреляны. Власть, которой не требуются думающие люди, а требуются послушные, долго не протянет. Если случится война, эта власть еще на пару поколений задержится – война всегда сплачивает. А не случится – мы с тобой увидим, как все рухнет.
– Вам просто обидно, что раньше вы были сверху и командовали, а теперь наоборот, – сказал Костя.
– Мне обидно, как ты говоришь, другое. В самые трудные, самые темные времена, когда крестьяне были совершенно бесправны, никто не объявлял их чужими в своей стране, ее врагами. Даже Пугачев, даже Разин считались бунтовщиками, мятежниками, но не врагами народа. А кем советская власть объявила таких, как мы? – Он встал, сделал два шага по крохотной комнатушке и снова вернулся к столу. – Я не призываю тебя со мной соглашаться. Я предупредил тебя, разговор этот долгий и трудный. Наташа слишком берегла тебя, слишком боялась за тебя, у тебя нет противоядия этому всему, она тебе его не дала.
– Не трогайте мать, – буркнул Костя.
– Когда тебя еще на свете не было, я уже любил твою мать, – усмехнулся Завалишин. – Нет нужды ее от меня защищать. Нынче защищать ее надо от других. Но мне жаль, что она не позволила нам познакомиться раньше. – Он снова встал, потер привычным материнским жестом родинку над правой бровью, заметил Костин взгляд, улыбнулся: – Да, фамильная. Натка так радовалась, что у тебя она тоже есть. А у Кати не было.
– А вы ее видели, Катю?
– Один раз, когда вам было по полгода.
Он снова улыбнулся. Когда он улыбался, жесткое лицо его смягчалось, округлялось и можно было разглядеть в нем красавца с той давней фотографии.
– Почему вы за мной следили? – спросил Костя.
– Видишь ли, Наташа сама себе устроила ловушку. Она так хотела вырастить из тебя обычного советского мальчика, что ей это почти удалось. Как бы ты повел себя, если бы я подошел к тебе еще месяц назад?
– Ну так и не ходили бы.
– Наташа просила. Она боялась, что ты сделаешь что-нибудь… неразумное. Собственно, для этого она меня и вызвала.
– Мать вас вызвала?
– Ну конечно. Для чего бы еще я приехал в такие смутные времена?
Костя глянул на него с невольным уважением. Приехать через пять тысяч километров, месяцами жить в запрещенном городе, рискуя арестом, – и все потому, что сестра попросила присмотреть за племянником. Похоже, этот Александр Николаевич и вправду любит мать.
Завалишин сел, Костя спросил:
– А почему почти? Вы сказали – почти удалось. Почему почти?