А Хрущев был весь наружу, он был самым громким из наших генсеков и руководителей. И когда он вдруг стал орать на интеллигенцию, мы не могли понять, почему он делает это, и, наверно, не понимали, что лучше пусть он орет, чем, как Сталин, тихо берет людей на мушку и уничтожает – миллионами. В каждом, на кого Хрущев орал, это осталось.
Андрей тогда был еще совершенно желторотым, с моей точки зрения. Но это был поэт, который стремительно взмыл в небеса литературы, которого называли гением, который уже встречался с семьей Кеннеди, выступал в Париже на главной сцене, это уже был человек, который ощущал себя избранником, кумиром, и вдруг – прилюдный окрик, разнос… Что после этого должно было быть?
Но так же прилюдно Хрущев протянул руку и сказал: «Ну ладно, идите работайте». Потом всех, на кого Хрущев обрушил свой гнев, вытеснили из страны, а Андрея – нет, вот ведь в чем дело.
Андрей никогда не был поэтом от политики. Самая большая его крамола – поэтический бунт против несвободы. Он всегда был один. У меня было очень много друзей, а у него их почти не было. Одно из свойств его как поэта и одно из свойств его поэзии – глубокое одиночество, внутреннее и внешнее. После того кошмара в Кремле он остался один, ему все сочувствовали, но он ни с кем не делился своими переживаниями. Разве что со мной… Но это будет потом.
А тогда Андрей шел по брусчатке Красной площади поздним вечером, в ушах звенел крик правителя, воздетые кулаки, непрекращающийся ор зала, вторившего главному начальнику, и казалось, что жизнь кончена. В темноте от удаляющейся горстки людей отделился всего один человек. Он подошел к Андрею, полуобнял его и сказал: «Не горюй, все обойдется, пойдем лучше ко мне, выпьем». Это был Владимир Солоухин, автор «Владимирских поселков», собиратель икон и в душе монархист, он привел Андрея к себе, напоил, показал свою коллекцию.
Много времени спустя, когда мы уже были вместе, Андрей рассказал эпизод из того времени. В одном из коттеджей Переделкина жила писательница Галина Серебрякова. В 1920–1930-е годы она была замужем за заместителем наркома путей сообщения, затем – за наркомом финансов, как журналист побывала в Китае, Англии, Франции. Все мы знали, что она – мученица большевистского режима, чудом вышла живой из сталинских лагерей, где пробыла 15 лет – два срока, не считая ссылки.
Однажды Серебрякова подошла в столовой к Андрею и пригласила зайти в коттедж, посидеть и поговорить. Когда он пришел, она скинула халат и показала ему шрам на месте груди. Андрей отшатнулся, испугавшись. Серебрякова говорила, что поклоняется его стихам, готова читать их без конца и просила подарить ей первую же книгу, которая у него выйдет. Попрощалась, прослезившись.
На той встрече в Кремле, сквозь пелену, застилавшую глаза во время воплей Хрущева, Андрей различил в первом ряду Галину Серебрякову – с перекошенным лицом, воздев руки, она кричала: «Вон, вон, вон!» И такое бывало.
Выслушав рассказ Юрия Александровича Завадского, я кинулась к телефону, пытаясь разыскать Андрея. Безуспешно. Его мать, Антонина Сергеевна, исключительно хорошо ко мне относившаяся (когда Андрей ей сообщил о своем решении увести меня из семьи и жениться, она была подавлена и произнесла историческую фразу: «Любовь – не татарское иго», она воспринимала его страсть как помешательство, давление сил неправедных), сказала: «Зоечка, он куда-то улетел, думаю, в Прибалтику, очень торопился, обещал позвонить». Я не обмолвилась ни словом о том, что узнала. Позже какой-то идиот, провокатор, специальный человек или просто подонок, позвонил и спросил Антонину Сергеевну: «Это правда, что после крика Хрущева ваш сын застрелился?»
Мать Андрея потеряла сознание.
Я не могла разыскать Андрея, он не звонил, не появлялся в Москве.
Потом позвонил, я сообщила ему, что назначено заседание правления и актива Союза писателей с повесткой дня «Исключение из Союза писателей Евтушенко, Вознесенского, Аксенова». Я говорила ему, что надо приехать в Москву: если его не будет, он будет исключен автоматически, поднятием рук.
Андрей приехал, позвонил:
– Я хотел бы тебя попросить спрятать все мои книги. У них хватит подлости после исключения изъять все, мной написанное.
– Конечно, спрячу, – согласилась я. – Но мне кажется, нет такой необходимости. Ручаюсь, что этого не случится.
Я поднялась на второй этаж Центрального дома литераторов под шорох множества голосов, вестибюль перед Большим залом был уже заполнен. Писательское начальство, высокие идеологические чиновниками из ЦК, МГК и других руководящих инстанций пришли загодя. Как, увы, бывало не раз, объединяющее начало срабатывало более всего на репрессивных действиях. Кого-нибудь прорабатывать, исключать, выдворять – это пожалуйста. Явка почти стопроцентная.