Нельзя выкинуть из сознания увиденное, потому что оно дает другое измерение мирной жизни, чем у тех, кому посчастливилось этого избежать. Поэтому мой пристальный интерес, единственный, подлинный, всеобъемлющий – к людям. К тому, из чего они состоят, почему они так поступают. Из того, как складывается жизнь, из того или иного поступка или размышления. Это и есть существо особенности моего характера. Не характер.
Начав с фотографий, хочу рассказать еще один кусок своей жизни, связанный с фотографиями. Чудом сохранилась тусклая, невнятная, но абсолютно считываемая фотография, где мы с Андреем на берегу моря в Пицунде. Тогда мы попали в то место, где находилась правительственная грузинская дача. Расскажу о том, как мы были в Грузии, и немного о Зурабе Константиновиче Церетели, который нам первым открыл эту новую Грузию. На фотографии запечатлен берег и маленькие дети Шеварднадзе и его жена Нанули. Они подходят к нам с Андреем всей семьей, и мы снимаемся вместе. Эта фотография опрокинула мои воспоминания и сознание в прошлое с такой силой, что все встает как вчера – волшебная Грузия, которая подарила Андрею фактически помилование после крика Хрущева, и о чем я никогда подробно не рассказывала.
Время, в которое я возвращаюсь в связи с фотографией детей Шеварднадзе, видится мне сегодня несколько другим, чем принято осмысливать, – период оттепели и последующий, после хрущевского правления, который наступил с приходом к власти Горбачева. Получилось так, что Михаил Горбачев стал промежуточной, но очень существенной страницей в нашей истории между Сталиным и Ельциным. Это время сегодня очень пристально разбирается, очень много стали писать. Распахнулась форточка той свободы анализа прошлого, которая закрывалась все сильней и сильней. Уже не было прежней цензуры, не было репрессий, которые скосили такой слой общества в период сталинского правления.
Для нас Горбачев был эталоном прогресса прежде всего потому, что открылась граница. Когда Высоцкого спросили о его единственном желании, он ответил «чтобы везде пускали». Вот эта необходимость вырваться и посмотреть на мир глазами человека, вышедшего из нашей страны, путешествующего, познакомиться с людьми – не с теми, кто редко приезжает к нам, а с теми, кто живет в обычных домах, посмотреть на их быт, уклад жизни. Вот эта тяга к свободе передвижения, она жила всегда, и в большей степени в интеллигенции, в представителях науки, которые все равно, даже в самые тяжелые времена, времена тяжелейших репрессий, протягивали руку к другой стране. Поэтому момент, когда стало возможно выезжать для командировок, исследований или просто познания других стран, был очень существенным моментом изменения самосознания моего поколения.
Вспоминается вспышка, картинка, момент гордости за державу, когда в Нью-Йорке едет машина Горбачева, стоит вдоль всего пути следования тесная, многорядная толпа, протягивает к нему руки, кричит… цветы, еще что-то. И он выходит из машины, не боясь – хотя бэкграундом в его затылке не может не жить история с Кеннеди и с его убийством в кортеже на улице, – выходит, пожимает руки и садится. Распиравшая его, не только нас гордость за содеянное, что он через океан протянул руку. Что не надо бежать за океан, как сделали Нуреев, Годунов, Макарова и другие, чтобы познать и высвободиться, распрямить мышцы и сознание. А можно просто посмотреть и вернуться к себе домой – это было непередаваемым скачком в правлении этого времени.
И мы стали печататься за рубежом. У меня три повести вышло в издательствах Франции, вышли в других странах – довольно много стран меня печатали в то время. То есть получилось какое-то раскрепощение человеческой индивидуальности. Это называлось тогда «разрядкой». Потом была «перезарядка», «перезагрузка», но все эти термины объясняли одно и то же: уход нашей страны от закрытости перед достижениями мирового уклада жизни талантливых и гениальных людей, с которыми мне пришлось увидеться.
Во внешней политике и в нашем сознании оказалось, что можно поехать всюду, что встреча с иностранцем ни в Москве, ни за границей не засекается как высочайшее преступление; что можно пойти на прием к послу другой страны и так далее. И тогда руководители страны вдруг поняли, что ничего от этого страшного не происходит, что ничего от этого не продается, что все стремятся обратно. Я не помню в эти годы такого массового исхода интеллигенции, какой случился потом. И даже если и уезжали служители слова, они почти все возвращались.
Словесное искусство, балетное, музыкальное – оно еще бросало своих одареннейших персонажей туда, потому что казалось, что им там комфортнее. Не могу сказать, в чем причина. Во всяком случае, мы это ощущали как величайшее пиршество духа. Я помню возвращение Андрея, который первый раз с Евгением Евтушенко туристом посетил Америку; и первые подозрения, когда они решили, что кто-то следит за их номером. Как они изживали эти подозрения. Они писали бесконечно много по приезде.