Чаадаеву самому во время знакомства с Пушкиным было всего-то двадцать два года. Правда, в семнадцать лет он уже закончил университет и вынужден был воевать с французами, которых привел в Москву Наполеон Бонапарт. За четыре года молодой безусый гусар проскакал верхом на лошади под пулями неприятелей от Москвы через всю Европу вплоть до Парижа. Дружил он с великим князем Константином, любимым братом императора Александра, который мог стать при желании русским императором в 1825 году. С Чаадаевым водить дружбу мечтала тогда вся блистательная молодежь Петербурга, потому что он был большим умницей, имел прекрасное воспитание и университетское образование, превосходно говорил не только по-французски, но и по-английски. Был внуком известного историка князя Щербатова и держался в стороне от праздной элиты. Зачем ему был нужен какой-то Пушкин, которому только-только исполнилось семнадцать лет? При дворе императора Александра тогда считалось, что Чаадаеву уготовано блестящее будущее. Пушкин вообще мало чего тогда хотел знать и учился в лицее, скажем мягко, не блестяще. Ругался, правда, он виртуозно. Любил и хорошо знал французский язык, но это было не главное. Допустить мысль, что Чаадаев в общении с Пушкиным желал практиковать с ним свой французский, было бы наивным заблуждением.
Тогда что? Ну не по девкам же они и впрямь вместе ходили? Конечно, нет! Если с Чаадаевым, богатым рослым красавцем, возведшим свое искусство одеваться до совершенства, искали знакомства все девицы Петербурга, то на юного Пушкина без сдержанной брезгливости никто из слабого пола тогда и не смотрел, кроме крепостных девок. Он был родом из небогатой дворянской семьи, совсем не большого роста и к тому же не обладал славянской внешностью. Его черные, вечно немытые вьющиеся волосы и длинные грязные ногти вряд ли могли нравиться Чаадаеву, одевающемуся, как лондонский денди. Может, дело было в том, что Чаадаев, привыкший с легкостью держать верх над своими сверстниками и по уму, и по знаниям, и по гусарской доблести и чести, почти не умел ругаться матом или просто браниться. Похоже, этому-то его и мог научить Пушкин и часто делал это в блистательной стихотворной форме, что поражало воображение Чаадаева и смешило до чертиков. Пожалуй, он сразу оценил способность Пушкина виртуозно владеть силой слова. Уже тогда Чаадаев нескромно мнил себя российским пророком, а Пушкину он склонен был даровать роль языка и глашатая своих идей. Он понял, что только вместе они смогут изменить Россию.
«Счастливый баловень Венеры», как сам Пушкин называл себя, писал о Чаадаеве: «Он меня поворотил на ум». Чаадаев в годы жизни в Царском Селе был серьезно увлечен идеями английского философа Джона Локка, отца западноевропейского либерализма, особенно его «Двумя трактатами о правлении». Именно Чаадаев обучил Пушкина философии и привил ему идею главенства закона с принципом разделения властей. Уроки Чаадаева не прошли даром, Пушкин неожиданно преобразился и окреп умом, а слава лицейского поэта, подкрепленная его одой «Вольность», просто взорвала Петербург. Чаадаев лично познакомил Александра I с лирикой молодого поэта и его одой, которая изумила императора. И действительно, как можно было уже в восемнадцать лет написать поэтическое произведение, которое предопределило будущее не только самого Пушкина, но и всей России? «Чему их там учат в лицее», – вопрошали бдительные придворные. Ода «Вольность» оказалась под запретом, и только Герцен в своем журнале через много-много лет опубликовал это стихотворение. Пушкин в это самое время написал и свою «прекрасную шалость» под названием «Гаврилиада», от которой митрополиты и архимандриты православной церкви пришли в ужас и пригрозили поэту смертью, если смогут доказать его авторство. Репутация «афея», то есть атеиста, надолго закрепившаяся за Пушкиным, раздражала императора Александра, а затем и Николая. Последний потребовал от Пушкина письменного признания в авторстве «Гаврилиады». При их личной встрече Николай был изумлен глубиной религиозных познаний Пушкина и назвал его умнейшим человеком России. Однако даже он не мог гарантировать Пушкину долгую жизнь, если его внеконфессиональные религиозные убеждения стали бы достоянием какого-нибудь другого лица, понимая, что месть православной церкви будет беспощадной. Ровно сто лет эта поэма была под жестким запретом цензуры – вплоть до 1917 года.