Как из тумана поднялся Желавнн, обагровленный колыхнулся в тумане. Припал к бочагу. Пососал воду через платок. Тяжело отдышался. Снова сел в развилку куста, где посуше, да и согреться хотел в покрове провяленных дымом черноталовых листьев.
— У местного сыщика спроси.
— Что за сыщик?
— Тут один.
— Спросить все хочу. За какое счастье гниешь?
— Каждый за свое гниет, — ответил Желавин.
— А все-таки? Про свое скажи.
— Ты не поп, чтоб я тебе про свое рассказывал.
Желавин привалился к кусту, не то дремал, не то задумался.
Лежал и Ловягин. Шинель укрывала его, ютился в безвестном. Шумел яверь под чашею неба в ненастных следах. Как корью, бредила память-мелькали световидения: кусты красной смородины, голубые окна усадьбы и клевера, клевера лугами.
Ловягин приоткрыл глаза. Желавин у куста покосившейся колодой темнел. «Не спит, — заметил Ловягин. — Философ, а топор на темени».
Небо над Смоленском тянулось сумрачным потоком куда-то.
— Столпотворение российской истории, — проговорил Ловягин, — и конец ее на этих холмах. Жутко сказать.
— А здесь, по нашим краям, дорога такая испокон побоишная. За Москвой-то, Владимирка потише, кандалами метенная. — Позадумался Желавин, вздохнул. — Как Европа поживает? — спросил хмуровато. — Поди, и Париж видел?
— Видел.
— И бабенки веселые?
— Свобода.
— Наша все с иконы глядит, как на коленях, сердешная, о малой радости молит. А Париж и мужики видели, когда Наполеона проводили по этой дороге. А царство высокое скоро народ забыло — спасителя своего.
— Всю историю в недолю свели и оплевали.
— Кто оплевал-то?.. Забыл сказать. Искали вас тут в тот переворотный год. Топору на поклон.
— За что? — с гневом спросил Ловягин.
— Так ведь и во Франции королю Людовику и прочим головы поотсекали. За что? Вот и спросил бы, в Париже-то. Или плачут над Людовиком-то? И ты слезки лил?..
Подобрал я на развалинах вашей Помпеи, в бурьяне, картину небольшенькую. Дуэль Пушкина с Дантесом.
В своей хилой избенке повесил картинку-то. Задумывался. Вроде бы какое-то безмолвие сумерков зимних из прошлого являлось-вечной задумчивостью в лесочке как бы осиновом. Что-то и проглянуло. Не просто дуэль.
«Пал, оклеветанный молвой», как выразился другой поэт.
Стреляли в русское! Чтоб не возвышалось наше, а осталось в низменном упадке духа, нищего и немого. Убитого в санях скорее и отвезли, а молву ревностью прикрыли.
Русский царь над русским предательство совершил. Поди, когда последнего царя к стенке поставили, мелькнула мысль у него под взором комиссара. Он, комиссар, царственный круг романовский пулей замкнул — приговор истории привел в исполнение, ненавидя за погубленное и униженное.
— Сам тоже комиссарил в гражданскую? — помолчав, спросил Ловягин.
— Не понял, барин?
— Песенка известная.
— Не я ее сложил. Да нет и той, какую Викентий Романович высоко воспел.
— Куда же делось?
— Я не барин и не хозяин. Не ко мне вопрос.
Сгорбясь сидел Ловягин. Вдруг подался вперед. Исподволь, от колена пистолет выставил.
— Короче и побыстрее! Без прибауток?
— Спешишь, барин, — проговорил с сожалением Желавин. — Дело не зная.
— Выкладывай все, что разнюхал, умник. Все!
Желавин снял картуз, сапоги — разделся. В борозде груди поблескивал крестик на цепочке.
— Стой!
Желавин спустился по горло в болото и, держа над головой узелок, осторожно заплыл в протоку среди яверя.
— Вернись, — негромко позвал Ловягин. — Возглашенному послужим.
Желавин заполз на островок. Стал одеваться. Натянул нижнюю из грубого холста рубаху.
— На ресторан получишь. Не здесь, так под пальмами.
— Не унижай и не позорь.
— Отец сказал: ночью унесли. Армяк с бриллиантами. На возу лежал.
— Не слышал, — глуховато ответил Желавин.
— Кто мог взять?
— Устал я.
— Кто мог взять? — повторил вопрос Павел.
— Пустой разговор. Кто бриллианты взял, а нам бы кусок хлеба где взять.
— Найдем бриллианты, волю себе купим и скроемся.
— Оно бы и ничего тюрьма, а изба сибирская, то и совсем бы рай.
— Что там бормочешь?
— Про избу я, про избу. От окошка малинкой пахнет.
Желавин завалился на мох, закрыл глаза.
Прежде с этого болота лихорадка ходила, по туману.
Боялись в деревнях. Недомогание сперва, ломота, а потом жар. Всякие случаи бывали: то в лесу человек окажется, то в чужую избу зайдет. Только в мороз исчезала, коченела зимой. По льду за клюквой сюда ходили. По кочкам брали. Платки цветом по всему болоту. А лед молодой похрустывает, звенит: рад, что люди пришли за красной ягодкой на пропащее. Сейчас самое опасное.
Холодом от дна тепло выгоняло. Гнилое испарение пойдет. Заснешь и не встанешь. На такое сидение не рассчитывал Астафий. Надо местечко менять. Червячок в завязь загодя лезет, а после яблочко грызет. Да и разговор, разговор уж не с лихорадки ли?
Павел поднялся, помочился в болото и снова улегся под шинель.
— Ты это водицей растирайся, — заметил Желавин. — А то комары кожу-то воспалят, зараза какая попадет.
Много всякой накопилось. — Желавин встал, как-то встряхнулся. — Не дай бог захвораем, а то и вовсе заснем.