Столько лет прошло, и вот вспомнилось перед опустевшим: не стало пуни: каким-то часом солдаты сволокли бревна к Угре и ниже по течению заплотили в вязучие берега переправы на перекате. Сняли и горбыльный сосновый пастил — открылась земля; в былые потемки ее осыпалось с сеновалов семя, и уже взмелось вершинистым стогом разнотравье, еще не выбранное летами на пригодность к этому пустошному бугру. Какая трава зацарствует? Может, былинник — черная полынь? Расправила веерок листьев, не спешила в рост: вгоняла поглубже корень во влажные толщи, чтоб не спалила засуха.
А потом вверх. Покровом заглушит неугодное, отравит обжигающей горечью; гонимая людьми, ищет местечко рядом, словно боится разлуки, хоть на брошенном, а поближе к избам; нецветимая, сверкает зимой кострами розового инея; бывает, и пожарищем кажется, когда по первой ее зелени вдруг проледенит ночь арктическим дуновением.
Вокруг этой нивки — крестники пуни, оставленные без ее сугревы малинники в осаде червленно иззубренных пик иван-чая.
За малинниками — поле льняное. Когда зацветает, чудится издали: небо, мутное, низкое, прояснело за лесом, и еще влажна его глубина голубая; созреет, зашуршит в погремках семя. Жмут из него масло, пахучее в приправе с толченой картошкой. Замешивают на масле и живописные краски, нетленно сияют они на сокровищных полотнах — холстах из того же льна. Расстеленный по лугам лён росят долгие туманные ночи. Дыхнет потом холстина как первым снегом, бела и прочна, в жару холодит, а в холод ластит теплом; в час прощальный посветит кому-то ленок, да будто цветком своим — огоньком в печальной лампаде.
Как на темном дне, среди всполохов фронтовых и зарниц небесных, миганьем, как из-под ресниц, открывавших золотые обрывы, Никанор косой выкашивал потоптанный лен, а Гордеевна, согнувшись, собирала и вертко связывала. Ставила в копны ведрастые снопы.
— К лесу надо сносить, — сказал Никанор. — А то днем, гляди, за солдат примут и разбомбят. Будут наши труды напрасны.
Никанор сел на снопы у кряжистого стояка пуни. Потная рубаха слиплась с телом.
Гордеевна отжала подол старой поневы. Растертые ладони засаднило от росы — заело как солью. Постояла: чего-то ждала. Зарница взмахнула кумачовой шалью, да не покрылась. А в дальнем поле, там, где Ельня, все что-то грозило.
— Ходи сюда, поедим, — позвал Никанор.
Гордеевна подошла, набросила на мужа стеганку, пожалела:
— Поешь да полежи.
— Належимся. Постоять на этом веку мудрено.
— Как себя чувствуешь?
— А ничего. Подлечили, считай, — ответил Никанор.
— К чему незнамо что пить?
— Гляжу, народ бьют, месют как попало.
— Себя береги. Случись, как без тебя!
— Ты о ребятах плачь, если помогает. Вот их побьют, как с тобой жить будем?
Гордеевна вытерла слезы.
— Без тебя-то помру. А случись со мной, рядом с мамкой меня положи. И доски, доски-то сухие на хлевке никуда не подевай. Легче нести будет.
Никанор отвернулся: будто ожгло глаза.
— Ну, давай загодя выть друг об дружке.
Гордеевна расстелила на траве платок. Положила кусочек сала, хлеб и огурцы малосольные.
Тихая еда, горестная.
Поели скоро. Никанор положил узелок на стояк.
Не успели зайти в лён, как над травою закачалось что-то, как повешенное, и упало. Заскребло в узелке, загрызло и потащило.
Шзбаков по яверю болотному попстлял.
Панел Ловягии у куста ждал его.
— Вот, добыча, — Шабаиов улыбчиво протянул узелок Павлу. — У лесника взял. Желавнна угости. Сам никуда не ходи. Нашумели малость. Дело наше дядюшку твоего спасти: служить надо верно и крепко одному.
Прежние заслуги его не забыты. Дорогой он человек, храбрый. Что Желавин говорит? Он бы должен знать, где дядюшка.
— Болтает разное.
— Тогда что ж. Сюда его вымани. Тут быстро договорим. Дашь знать, если что. Связь прежняя: на бабушкиной могилке. Так или что другое?
— Так. Хитрим, а толку мало, — сказал Павел.
— Вот толк-то и ждем от тебя.
Павел разделся, зашел в болото и скрылся за яверем.
К Шабанову подполз Гордей.
— Чего тянем? Обоих тут в болото рылом. Захлебкой живо заговорят. Да ходу отсюда. Мысли Астафия и Павла не знаем. Что у них на уме?
— То-то и оно. Вон как затянулось. За Павлом присмотреть надо, а то не обвели бы.
Желавин развязал узелок, достал ощербленный нож, отрезал пластик сала, положил на хлеб, разделил ровно — себе и Павлу. А остальное завернул и убрал под куст.
— На завтра будет.
Снял фуражку и стал есть, опустив голову.
— Ты у кого взял?
— У лесника.
— Гляди. Всю жизнь без собачки по лесу. Звягу не любит. Не слыхать, не видать — близко подходит.
Островок на болотной прорве — толща торфяной дернины, заплетенной корявистым черноталом и хворостом, подмокал сочившейся жижей — гнездо, в котором укрылись Желавин и Павел Ловягин.
Грязные, голодные, ворочались, зябли ночами и мучились, чесались: изжигала комариная мга.
Угарный газ не сходил с болота. В слоях тумана преломлялось солнце, и казалось, облака сошлись с землей — душило влагой и паром натомлениой гнили.