Желавина отвели в сарай. На ногах не держался, ударился коленями об землю и сильно вздохнул, будто тяжелое повалило на сноп.
Ему принесли горлач с водой и кусок хлеба. Воды попил, а хлеб лишь подержал, понюхал и отложил, посмотрел в соломенную крышу. Сумрак тихий не напоминал, а таил шуршание дождя, запах теплого сена и соломы медовой, и он почуял Феню, ненавидящую его, но идущую к нему.
«А что потом? Что потом? Хоть ненависть и страсть в пустом облаком закатным. А потом одно пустое. Чем жить еще?»- холодно призналась.
Желавин повернулся лицом к стене. Между бревном и землей просвет выткан зеленой травой, гнездышком сухой мох, а в нем восковистые шмелиные соты.
«Дальше-то что? — опустошил и разговор: что-то было, держало невысказанное, казалось, важное, что еще не все своим умом сказал, что-то есть, держится, а теперь и этого не было. Пустое, пустое. Спотыкался с разбегуне падал, хватался за деревца и заборины. Эх, повалился! Так бы и лежал. Поднимут и поведут. — Хоть бы в вертеп какой грянуть и провалиться. Чтоб еще и крышей вдавило да молнией прожгло через середку. Самый грязный вертеп, голый и пьяный, конченый. Не за Гордея ли схватили? Чего-то возле избы его? Сыщик, сыщик, все знает. Как же быть?»
Желавина снова привели в знакомую комнату. Усадили на табуретку и привязали ноги.
За окном отплывало облачко, покидало одинокую осинку в поле.
Дитц сел на свое место, сказал:
— Выспался? Воды попил? А ведь день все тот же.
И утро без надежды.
— В надежде, в надежде, — повторил Желавин. — Один и у каши сирота. С вами же и умное. Нет, нет, боже упаси, не подумайте, что и кашу из одного чугунка. Гордость германской расы. А нашу и повинили даже, гордость эту самую, подстригли, наголо. Кудри-то русы были, рубашка расшитая, высокий да ладный, хоть плясать, хоть под червлен стяг.
— Червлен стяг? — переспросил Дитц.
— Да. Любимый нашим народом красный цвет.
Солнышко-то, оно какое? А у нас красно-солнышко: красивое, значит, прекрасное, праздничное. И зори красные, и пожары мятежные. А сейчас, по войне багровое — красное, с мраком помешанное. Немцы, прежде жившие у нас, кофейни имели, лавки и заводишки тоже. Лефортово-то в Москве — от Лефорта: богатый и обласканный царем Петром, любимец царский — соотечественник ваш.
И Бенкендорф, Бенкендорф — шеф жандармский — тоже из земли немецкой. Вон как жить-то можно! Не революция — соединился бы ваш капитал с нашей землею железным швом уральским. А не вышло. Знать, все же нашли правду. Она с золотом не соединяется, — сказал Желавин вразрез всему, из отравы своей, ненавидя, что отвечать должен, срывался.
Дитц ответил:
— Сваривают броней и огнем! В такой трагедии правда достойна проклятия. Люди с ней гибли или отбрасывали ее. Она требует жертв. Для чего? Никто еще не видел ее плодов. Не легче ли заработать на плоды, которые видим. Других нет и не будет. Страсть человеческую не прекратишь. А зачем? Дано природой. Она упрятала ее в смерть. Ударь гроза вселенская — человек бросится спасать свое золото, любовник в последний раз упьется любовницей, другой — кинется с ножом усладиться местью. Зачем же отодвигать до грозы вселенской, ждать ее? Жить и поступать так, как будто она уже ударила! Весь мир встрепенется и придет в движение. И если все от бога, то и эти минуты от бога.
Желавин, опустив голову, зрил в трещину половичную. Точился в ней скрип: кольцо под полом в ход пошло.
— Отвлеклись, — сказал Дитц. — Ты имел при себе оружие.
— Да старенькое. Барин для его охраны выдал.
— Какой барин?
— Из здешних. Викентий Романович Ловягин. Служил я у него. Да поздно ума набрался. От богатых подальше бы.
— Почему?
— Дела ихние не знаешь, а причастен.
— Ты сожалеешь? Значит, дела не совсем хорошие?
— А пострадал.
— Стрелял из нагана?
— Стрелял.
— В какую же сторону?
— А по уткам, бывало. По глухарям. Да и то по молодости. Жалел птицу. Наган-то притаил. В крапиве прятал.
— На какую же охоту сейчас взял?
— Скажите, в какие черничники угодил не с тем, так с молодым барином.
— С молодым барином? — переспросил Дитц.
— Вместе в болоте французское ели… На той стороне.
— Что за французское?
— Квакает она, и в котелке вроде как курятина оказывается.
Дитц засмеялся
— Такими тайнами владеешь, а еще и шутишь. Где же он, молодой барин?
— Кто ж его знает?
— кто ты?
— Желавин Астафий.
Дитц откинулся к спинке кресла. Так вот кто перед ним. Удача, да какая! Она же и неизбежная, ко всему.
От трактирного не ушла.
— Три года в упокойниках числился. Пусть так и останется. Нет меня. Яму во тьме не видать.
— Яма в темноте чернее тьмы, — заметил Дитц. — Провалиться можно. Освети.
— Осветить? — приблизившись и оглядевшись, дошептал: — Чем?
Желавин стал разматывать бинт с пальца. Сыпалась с бинта засохшая грязь. Потер палец и показал.
Перстень сверкнул.
— Этим?
— Готов слушать, — сказал Дитц.