— Кто знает. Говорила бабуся, что с кем-то из города.
Мне стало холодно, может, потому, что засиделся в санях, а может, потому, что в груди, только начал рассказывать, ожила знакомая зябкая дрожь. Такое со мной уже было — у Меланьи, когда запустил молоток в старого Личака. Должно быть, у меня и вправду какая-то болезнь…
— Та-ак… — произнес Котя, поглядывая на Калюжного. — Ну, с матерью все понятно… А с отцом — что-то не то, брат. Что-то тут бабуся твоя не договорила, или же ты забыл. Как это так: раз-два, и нет человека! Не-ет, такого не может быть. Правду я говорю, Михал Васильич?
Калюжный опустил голову и молчал, подергивая вожжи.
— А если это правда, — распалялся Котя, — тогда… Вот он рассказывает, Михал Васильич, про этих двух отцовских товарищей, и выходит, что они люди. А по-моему, кугуты[16]! «Кто меня подстрижет…», «Тогда и меня можно…» Ну, не кугуты? Да я… я голову сверну каждому, кто хоть пальцем шевельнет против честного человека, если я знаю, что он честный, тем более мой друг, работяга, напарник! Ну? Ах, черт! Шапки поснимали… Разве ж это люди, а? «Человек — это звучит гордо!» А? К-кугуты!
Калюжный невесело усмехнулся.
— Вы, Костя, рыцарь… Но рыцарь без щита. Хотя и это славно, и это прекрасно…
У леса сугробы стали выше, дорога пошла вдоль кустарника, придавленного к земле тяжелыми глыбами мерзлого снега. Из-под кустов зияли круглые черные норы — лисьи и заячьи ходы. На опушке в стороне от дороги сновали какие-то люди, копались в сугробах, как воронье, там, в степи.
— Что они делают? — спросил я.
Котя и Калюжный переглянулись.
— Убитых ищут, — сказал Калюжный. — Ночью тут был бой…
Мы поравнялись с машиной, которая стояла на дороге и потихоньку гудела, чадя из-под кузова голубым дымком. У открытой дверцы кабины, в которой, положив на руль большую тетрадь, сидел офицер в новенькой шинели и быстро писал, толпились солдаты, листали на ладонях истрепанные документы и докладывали:
— Миленький Петр Федорович, номер книжки 3462800, год рождения 1922, рядовой…
— Хараша-а-а… — причмокивал толстыми губами другой солдат в сбитой на глаз шапке, разглядывая карточку. — Да-a, с такой не мешало бы и пошшикотацца, га-га!..
— Скотина ты, Петров, животная. Вот…
— А че?
— Да ниче. Давай улепетывай…
— Ну ты!..
— Д-дура!..
— Прекратить базар! — крикнул из кабины офицер. — Следующий.
— Дятлов Иннокентий, номер книжки…
— Сердитые хлопцы, — невесело улыбнулся Котя.
— Такая работа… — сказал Калюжный.
В лесу стояла храмовая тишина. С деревьев неслышно, словно белые птицы, спархивали и садились на сугробы пушистые, легонькие гроздья снега; сквозь голые ветви чуть наискосок светило солнце, тут и там зияли на стволах свежие нежно-желтые зазубрины от осколков, и казалось, что эти раненые деревья потихоньку стонут, обласканные теплыми в затишке лучами.
Оставив лошаденку на опушке — она сразу же подломила задние ноги, словно присела, и опустила голову, — Калюжный с Костей, проваливаясь в сугробах, пошли искать сухостой.
— А ты, Харитон, побегай вокруг саней да погрей-c., — сказал мне Калюжный, улыбаясь так, что я аж вздрогнул: в его улыбке было что-то очень знакомое, родное мне, по забытое, точно снилось когда-то давно, давно…
«Отец! — вспомнил я вдруг. — Так улыбался отец!» И было это в лесу, тоже зимой. И у нас была такая же старая лошаденка. И отец сказал мне тогда: «Попрыгай, сынок, а я пойду волчика-братика из лесу выгоню».
А может, он сказал это в другой раз? Может. Но я твердо знаю, что это было, было…
Когда на опушке, горбясь под длинным сухим стволом (срез у него был красный), показался Калюжный, я побежал ему навстречу, ухватился за сучок и тоже принялся тащить, хекая, дергая сильнее, чем нужно, потому что хотел, чтобы ему было совсем легко. И он сказал, переводя дух:
— Не очень, не очень, сынок (он так и сказал: «сынок»!), налегай, а то меня аж в сторону ведет. Старый уже, заезженный конь, так ведь?
— Нет, нет!
— Ну вот и хорошо. А ты цепкий в руках, видно, жилистый…
Мы взвалили дерево на сани и стояли друг против друга, тяжело дыша, согретые и возбужденные работой.
— Чего ты, сынок, смотришь на меня так, будто только что узнал?
— Да…
Калюжный опустил глаза, торопливо достал из кармана табак, газету и стал сворачивать цигарку трясущимися от недавнего напряжения пальцами. Из-под седых волос на висках выкатились две крупные капли пота и проложили дорожки к обветренной, в красных прожилках шее.
— Ничего, Харитон, — сказал он, вытерев виски рукавом шинели. — Вот закончится война, и заживем мы с тобой вместе. Хочешь?
— Не знаю…
— Почему бы и нет? Пойдешь в школу… Ты сколько классов кончил? Четыре? Ничего, ты свое еще догонишь. В институт или техникум поступишь. В Харькове их много. И будут з тебе люде, как говорил Шевченко. Знаешь, кто это?
— Я и стих знаю один.
— А ну какой?
— Вот этот, что