— Он хотел в «Гамлете» величия достигнуть. Чтобы замок Эльсинор «вознесся выше он главою непокорной…». Громоздил, громоздил декорации под самые колосники, а из зала впечатления ни на грош. А я говорю, ты мне из спичечной коробки сделай Эйфелеву башню, и чтоб, глядя на нее, голова кружилась. Тогда назову мастером.
Так называют в цирке шута в нарядном костюме — ярком комбинезоне с оборками на штанах. Он должен изображать унылую посредственность, штампованный ход мыслей. Он фон для талантливого, блистательного рыжего. Он интервьюер великого человека.
Белыми клоунами не брезгуют и в литературе. Грубо — это Ватсон при Шерлоке Холмсе, тонко — Бобринец, шумный богатый еврей из бабелевского «Заката». Он репрезентует, поворачивает во все стороны юродствующего раввина Бен-Зхарью.
В жизни роль белого клоуна играют умные жены талантливых мужей. Они пожимают плечами и разводят руками, прикидываясь недовольными, измученными инфантильностью, бескорыстием, утомительной одаренностью своих мужей. Они создают легенды и апокрифы. Но играть все время одну роль невозможно, и однажды раздается ее пронзительный петушиный крик: это я, я, я всё высмотрела, сочинила, вылепила, выдвинула, возвеличила… И тогда все кругом говорят: «Какая дура».
Безответная любовь, неразделенная любовь… Весь вечер говорили об этом. Поминали «Гранатовый браслет», рассказывали о чудесах бескорыстной преданности. А мне все вспоминался ненастный март в Батуми, грузчики с дождевыми зонтами, блеск мокрых кожаных листьев магнолий под электрическими фонарями, пожилая женщина в парусиновой панамке, в черном грубошерстном пальто.
Каждый вечер она приходила в привокзальный ресторан, спрашивала бутылку фруктовой воды, вынимала из сумочки бутерброды в газете, разворачивала, забывала о них и часами смотрела на скрипача из оркестра. На высокого, курчавого, толстогубого, патетически взмывавшего смычком над плечом. А однажды, когда в перерыве между номерами в ресторане появилась девушка с выпуклыми бараньими глазами, он спрыгнул с эстрады, взял ее под руку и вышел за дверь. Женщина в парусиновой панамке встала, как слепая, хватаясь за спинки стульев, пошла через зал на площадь. В зале было тихо и слышно, как в открытом окне стучали редкие крупные капли по листьям магнолий и шуршала на ветру газета над забытыми бутербродами.
А назавтра она опять пришла в ресторан и опять смотрела на скрипача.
— Давно она сюда ходит? — спросила я старичка официанта.
— Три года, — сказал он и развел руками, как бы признаваясь в своем бессилии что-нибудь изменить.
Выставка Сомова в Третьяковке. Далекий реминисцентный мир. Дрожат на ветру последние листочки облетевших берез, целуются в боскетах кавалеры и дамы в пудреных париках, осыпаются бледные огни фейерверков над арлекинами в масках, киноварным румянцем горят щечки красоток, дремлющих на козетках в самых неудобных позах. И тут же портрет молодого человека. Красавец восточного типа. Глаза-маслины, коралловые губы, черные волосы ударяют в синеву, нежно-розовая девичья кожа. На пальце кольцо с изумрудом, за плечом небесная голубизна севрской вазы. Малахитовый халат заботливо раздвинут на груди, чтобы видны были монограммы на апельсиновой пижаме. Кустодиевские краски, серовская язвительность.
Он очень доволен, этот молодой человек, своим царственным великолепием. Кажется, он даже спокоен. Но в маслянистых глазах, в неясной улыбке сомкнутых губ — искательность и тревога. И вдруг я вижу его в синем полувоенном френче, в начищенных сапогах. Согнувшись, как сгибаются, чтобы не заслонить экрана, когда уже начался сеанс в кино, он пробирается среди гимнастерок и парусиновых блуз и почтительно передает начальнику папку или портфель и садится на краешек стула, готовый вскочить по первому знаку. Был такой тип — исполнительные порученцы из богатых семейств в годы нэпа. И самое удивительное — обретали свое призвание на этих холуйских ролях.
Все это я выдумала? Да нет же! Это написал Сомов. Сомов, которому не было дела ни до настоящего, ни до будущего, но который не мог лгать.
Оттепель. На шоссе, на кофейном рассыпчатом снегу, змеятся выпуклые следы автомобильных баллонов. Вдоль дороги среди дня проверяют фонари, и на темном сером небе вспыхивают, расплываются и тают желтые круги. С черных веток падает на сугробы ватная ветошь слежавшегося снега. Под откосом проходит товарняк, долго тянется цепочка цистерн, припудренных еще не оттаявшим инеем. У калиток, где больше натоптано, стоят мутные бурые лужи, а вокруг уже лоснится мокрый черный асфальт.
А завтра вся дорога станет дегтярно-черной, как в начале апреля, и черные ветки застынут, врезанные в низкое небо, и где-то на пригорке прорвется грязная кисея снега, вылезет черная рыхлая горбушка земли. И опять, как много раз прежде, удивишься, что черный цвет — весенний, а белый — мрачный траур зимы.