Через полчаса она увидит Анна-Клыча, положит руку на плечо, зароется лицом в стеганый бушлат, пропахший табаком. Он обрадуется и улыбнется. И помолчит. Как он умеет молчать! Весь год она металась, цеплялась за соломинки, срывалась и снова металась в поисках, только бы забыть, как он молчит. То день и ночь корпела над диссертацией, то неделю подряд бегала на вечеринки с гитарами, с битлзами на магнитофонных лентах. Танцы — паркет трещит. Только мелькают коленки, все быстрее, быстрее, совсем до упаду, и вот уже нечем дышать. А то бродила по Москве с незнакомыми мальчишками, длинноволосыми, коротко стриженными, с каторжными лицами, по-девичьи миловидными лицами… Кто они были? Физики? Хоккеисты? Не имело никакого значения.

Вернешься домой, а на кушетке ждет закадычная школьная подруга Алька — подушка в слезах, растрепанная прическа, проклинает судьбу, бывшего мужа, жалуется: «Спать есть с кем, а просыпаться не с кем…»

Она открыла глаза и услышала, только теперь услышала, как будто до этой минуты веки замкнули ей слух, как молодой нефтяник рассказывал старику:

—…так и уехал. Не могу, говорит, заниматься физическим трудом. У меня, говорит, узкие брюки.

— Ай шарлатан! Ай подонок! — приговаривал старик и хлопал себя по коленям, и нельзя было понять из-за доброй его улыбки, восхищается он или негодует.

— Правда, — продолжал молодой, — тогда еще жили в вагончиках. Двадцать семь бурильщиков, геолог, три тракториста, уборщица и радист.

— А теперь?

— Теперь не сравнить. Два ларька, движок-электростанция, туалеты построили…

Вот, значит, какие дела. И туалеты построили… Где-то в календаре, что ли, она читала про Марию Прончищеву. Бухта ее именем названа. В восемнадцатом веке вместе с мужем-мореходом Мария Прончищева отправилась к берегам Северного Ледовитого океана, как говорится, разделяя с мужем все трудности… Была такая любовь. Не вечную же мерзлоту она поехала изучать в тысяча семьсот каком-то там году? Была такая любовь. А теперь? Теперь пусть ни травинки в этом богом проклятом поселке, пусть без воды, пусть пропадет пропадом научная карьера — лишь бы рядом. Как в Ашхабаде.

Как они ходили тогда по городу в последний вечер! Словно под музыку. Аллеи улиц густо засаженных тропической акацией, жидкий клюквенный закат; казалось, что все улицы ведут к морю. Моря не было. Они поворачивали обратно, и на тусклом темном небе все ярче и ярче разгорались звезды. За каменными заборами — дворики, замусоренные скрученными ржавыми листьями, тронутые болезнью, побелевшие низенькие кустики туи, кафе-стекляшка, на окраине — развалины дома, еще не убранные после землетрясения, и из обломков — вздыбленное железо арматуры. Круглая танцевальная площадка, обнесенная высокой крепкой оградой. Духовой оркестр играет танго. Танцуют в пальто и шляпах, некоторые даже с хозяйственными сумками, и толстый милиционер, рассевшийся на скамейке, широко расставив ноги, смотрит по-хозяйски хмуро.

Они ходили молча. Все уже было сказано. Она отказалась ехать в пустыню. Он и не уговаривал.

— Тебе будет трудно, — сказал он.

— А тебе?

— Работать нужно там, где нужно.

Сквозь гул пропеллера было слышно, как молодой нефтяник гнул свое:

— Что люди? Люди скрипят. Каждый по-своему. Чибисов — на заочных. Растет, сколько может. А Сейтлиев говорит, что видел в Барса-Гелмезе шайтана. Своими глазами. Будто рога у него сорокаметровые, а когти длиннее пальцев. Получил на семью квартиру в Небит-Даге и засыпал в ванну картошку на всю зиму. Варваров везде хватает.

— Когти длиннее пальцев? — переспросил старик.

Видно было, что он силится представить себя шайтана во всех подробностях.

Она наутро уехала в Красноводск. Он провожал и, когда тронулся поезд, долго шел по перрону — легкая долговязая фигура в импортном бушлатике с капюшоном. На подростка похож, хотя и старше ее на четыре года… Зачем она поехала в Красноводск? Она и сама не знала. Казалось, если сразу в Москву, — значит, рубить сплеча. Страшновато было рубить сплеча. А в Красноводске еще страшнее. Высокие новые дома цвета серы, с готическими башенками, похожие на испанские монастыри, казах-аулы — крошечные домишки, на веревках мотается белье, все время ветер, кружит, кружит над городом обрывки газет. Поезд отходил вечером, она спустилась к морю, сняла платье, села на песок и плакала, слизывала слезы с губ, потом легла на живот, долго смотрела на море. Волна плеснула в лицо, и Каспий был соленый на вкус, как слезы. Подошел старик туркмен в облысевшей папахе, с красной цветастой косыночкой на шее, сел рядом, положил руку ей на голову. И она жаловалась ему взахлеб, что Анна-Клыч ее не любит, от любимых не уходят в пустыню. И опять плакала, опять вспоминала, как молчит Анна-Клыч. Он ничего не понял, этот старик, кажется, он был сторожем на пляже, там стояли какие-то кабины. Только понял, что Анна-Клыч молчаливый, и сказал:

— Два курда — караван, два туркмена — хайван.

Перейти на страницу:

Похожие книги