– Однажды мы сидели на веранде этого дешевого, кишащего тараканами мотеля. Он потягивал красное вино, я пил зеленый чай со льдом. Мы молчали, потом он вдруг положил передо мной ручку и бумагу. Именно так – ручку и бумагу, но на меня это не произвело никакого впечатления. Я смотрел на него и испытывал одну только ярость. Собственно говоря, чем дольше я оставался трезвым, тем сильнее бесился. Я и пил-то для того, чтобы погасить горевший внутри костер. Я был несчастен и зол – так зол, что мог бы голыми руками открутить голову какому-нибудь ни в чем не повинному человеку. Задушить. Ударить. Я был ходячей бомбой, мне не хватало лишь самой малости, пустяка, чтобы механизм сработал. Боунз это отлично понимал, поэтому положил передо мной лист бумаги и сказал: «Расскажи мне, кого ты любишь?»
Честно говоря, я посмотрел на него так, словно сумасшедшим был он, а не я. «Кого я люблю? – переспросил я. – Никого. Я больше не способен любить».
Он снова опустился на стул, отпил глоток вина, пожал плечами. «Можешь так думать и дальше, если тебе так хочется, а можешь немного напрячь мозги, и тогда ты поймешь, что мы все – просто несчастные люди, которых никто не любит, несмотря на все наши усилия. – С этими словами он наклонился ближе, и я почувствовал на своем лице его теплое, чуть кисловатое от вина дыхание. – Если человека не любят, у него есть только два выхода. Он может замкнуться в себе и питаться собственной желчью, а может попробовать научиться любить других». – Боунз постучал по бумаге, потом отпил еще вина и ткнул меня в грудь своим твердым пальцем. «Человеческое сердце, – сказал он, – устроено так, чтобы изливать на окружающих любовь. Но иногда, когда мы ранены, уязвлены, обижены, наше сердце начинает источать горечь и ядовитый гной. Ты должен сделать выбор – яд или противоядие. Любовь или ненависть. Жизнь или смерть. Что ты выбираешь, Дэвид Пасстер?»
Летта вздрогнула и негромко застонала. Сама она, впрочем, едва ли отдавала себе в этом отчет.
Я посмотрел на нее.
– Быть может, именно тогда все и случилось. Именно тогда я окончательно пришел в себя, научился видеть что-то еще, кроме собственных страданий и боли. Быть может, я увидел и его боль – ведь Боунз страдал из-за меня, потому что было плохо мне! В одно мгновение я вдруг осознал, что предназначение человека – любовь. Для нее мы были созданы, для нее живем, и это ее должны источать наши сердца. Лишь много времени спустя я понял, что Боунз имел в виду себя, свою незаживающую рану, когда говорил о том, что человек любит, потому что таково его предназначение, что из всех живых существ люди – единственные, кто обладает этим даром, и поэтому они не могут не любить. Зло может отнять у тебя все, говорил он, за исключением одного – твоей любви, и когда ты наконец осознаешь, что единственное, чем ты можешь распоряжаться в этой жизни, это любовь, ты поймешь – быть может, в первый раз, – что все мы безнадежно заблудились в горах.
Я молчал, и Боунз, снова подавшись вперед, произнес слово. Это было слово
Глава 40
Я смотрел на воду. И вспоминал. Вслух.
– Когда-то я приходил сюда каждый день и сидел на солнцепеке по нескольку часов подряд, глядя, как играют на воде яркие блики. Все остальное время я писал. Я не имел никакого понятия о ремесле писателя, но я чувствовал, как это занятие помогает мне избавиться от напряжения. Я как будто приоткрывал аварийный клапан парового котла, и давление внутри меня приходило в норму. Но не сразу… Я вонзал ручку в бумагу, как стилет, я больше царапал, чем писал, однако со временем мне стало понятно, что гораздо приятнее вспоминать прекрасное, а не то, что причиняло боль. Все чаще и чаще я возвращался к воспоминаниям, где были смех, нежность и надежда, и прилежно заносил их на страницы очередного блокнота или общей тетради. Я записывал все хорошее, что было в моей жизни, и довольно скоро обнаружил, что научился говорить устами созданных моим воображением героев.
Летта сидела, словно окаменев. Она смотрела на меня так пристально, что я не выдержал и чуть заметно кивнул ей, подтверждая ее догадки.
– Да, старшего героя я списал с Боунза и дал ему прозвище Царь Давид, потому что он знал наизусть всю Псалтирь.
Рот Летты непроизвольно открылся, но я продолжал говорить: