голодающих детей Нью-Йорка, Сиэтла, Дортмунда и Стокгольма. Конечно, под игом империализма стонут миллионы — всех не накормишь, но если хотя бы один ребенок из негритянского гетто ляжет спать не голодным благодаря ее трудовой копейке, конвертируемой в доллар, то это будет громадным перевесом в пользу идей коммунизма, а советское правительство под руководством мудрой коммунистической партии со своей стороны принимает меры для защиты обездоленных: на днях советскими учеными испытана новейшая водородная бомба с тротиловым эквивалентом в полмиллиарда тонн, что заставит убрать поджигателей войны из Пентагона свои грязные лапы из Северной Кореи и с германо-германских границ, а также заставит задуматься оголтелых аденауэров всех мастей, не выброшены ли деньги простых немцев, которыми кормятся подрывные радиостанции типа “Свобода” и “Немецкая волна”, на ветер в буквальном смысле этого слова. Догоним и перегоним Америку, товарищи, увеличим производство брикетированной золы, дадим на-гора, повысим обороты турбин, наляжем на молоко, поднимем шерсть, ударим по яйцам, сократим расход, убережем от расточительства, вспашем, засеем, сэкономим, выведем на чистую воду, скажем свое гневное нет, не позабудем, отметим еще более продолжительными, не позволим, ударим по рукам, оторвем собачьи головы, восстановим, объединим усилия, засеем Таймыр кукурузой, запустим, сделаем еще один шаг, вырастим и сохраним, достойно отпразднуем, не покладая рук будем трудиться, встанем грудью, запоем многомиллионным хором, развеем домыслы, дадим по рукам, укрепим социалистическую законность, споем и спляшем, до основания разрушим, предупредим, отгрузим, заскирдуем, обвалкуем, вычислим, проборонуем, покараем, всмотримся вдаль, примем все тяготы, проснемся в коммунистической эре, дополним, углубим, выстоим в борьбе, так победим, товарищи! И хочется, до обморока хочется верить приемнику “Фестиваль”, но выключает его Самуил Игнатьевич Восковой и едет с супругой Розой Санитжановной на собственную дачу. За город. Кормить курочку. И не омрачает их вечернее настроение даже быдло за рулем старого, вкрай изношенного желтого автобуса, которое с садистским удовольствием глядит в боковое зеркало и медленно-медленно, не открывая дверей, все едет и едет, наслаждаясь видом серой мешанины из стариков, баб с ребятишками, наглых юнцов и дачников с саженцами, плотно прилипшей к грязному автобусному боку в надежде выиграть битву в узких дверях за сидячее место. Хорошо ему в эти минуты. Краткая возможность проявить власть, пусть и подленькую, крохотную, да все же власть над затурканными людишками. А может, и месть это. За рабскую судьбу, гулящую бабу, вшивый заработок, за унижения в армии, за барачное детство, нелады с гаражным начальством да мало ли еще за что. Не раз замечал Самуил Игнатьевич этот мстительный огонек в глазах мелких ментов, угрюмых девок за прилавком да вот таких водителей. Но вот ворвались, сминая слабых, матерясь и ломая верхушки саженцев, и сегодня еще по-божески — сидят не только молодые и веселые, но и двум старухам уступили место, а ветеран всех войн, полковник в отставке, сам место добыл в рукопашном бою, и шпана прыщавая грозит зарезать его по дороге. Не обращает на все это внимания дачная пара — Самуил и Роза. Курочку едут кормить. И не простую, а золотую. Год назад купили они у соседа по площадке дачу. Совсем недорого и близко. Почти в черте города. В лиричном месте, сразу за поселком Цемзавод, в садово-дачном кооперативе “Советский учитель”. Правда, участочек был совсем маленьким, да и будочку, похожую на те, что стоят у железнодорожных переездов, назвать дачей можно было с большой степенью условности, но уж очень никакие деньги запросил с них пьющий сосед Клыкоев, и они взяли. Было, конечно, и еще одно неудобство: над головой день и ночь жужжали толстые, в слоновью ногу, провода высоковольтной линии на громадных стальных опорах, под которыми находилась дача, но потом попривыкли и к этому, хотя Розу почти год преследовал один и тот же жуткий сон — один провод обрывается, падает на шиферные крыши садовых будочек, и все взрывается к чертям, как в любом американском фильме по телевизору. Сначала они ездили туда только в воскресенье, а как купили курочку — стали ездить каждый вечер: кормить ее и поить. Самуил смастерил ей из ящиков домик с насестом и окошечком, а пол каждый вечер устилал мягкой душистой травой, в которую насыпал рис и зерно, купленные в поселке. Пила курочка из фарфоровой сахарницы с ручной росписью и отломанным боком. Супруги назвали ее Раббе, в честь прадедушки Самуила Игнатьевича, т.к. у прежней хозяйки имени она не имела вовсе, не считая “цыпы” или “заразы”. Хозяйка, пряча в вырез на груди одиннадцать рублей, уверяла супругов, что курочка стельная, т.к. целую неделю встречалась с драчливым соседских петухом, и вскоре надо ожидать сильного и длительного яйценесения. Со дня покупки прошел уже месяц и второй, а курочка Раббе и не думала радовать Розу и Самуила свежими деревенскими яйцами, мирно пощипывая травку и добывая жирных дождевых червей из вскопанных грядок. Клевала она также и мелкие битые стеклышки, камешки и прочие блестящие штучки, иногда небезопасные — вроде кнопок или мелких клочков оберточной фольги. Самуил сделал небольшую, аккуратную вольеру из старых кроватных сеток, и курочка Раббе гуляла в ней все светлое время суток. Противный коршун, будто маленький планер, часами кружил над вольерой на высоте пятидесяти двух метров, но, встретившись глазами с серьезным и решительным Самуилом, повышал высоту полета, а затем и вовсе исчезал за верхушками сосен. У курочки меж тем слегка изменилась походка. Она стала ступать осторожно, слегка оседая при каждом шаге, как делают это все женщины на седьмом месяце беременности, а однажды утром взяла и снесла яичко. Да не простое, а золотое. Оно было теплое, блестящее и тяжелое, но самое удивительное было то, что на яичке стояла 988 проба. Это уж потом выяснилось (после лажи, которую сотворила мышка), что никакое оно, конечно, не золотое, а лишь позолоченное, но в тот момент, когда супруги обнаружили его в ящике-домике, радости их, как говорится, не было предела. Самуил даже слегка напился вечером, что случалось с ним крайне редко. Яйцо они увезли домой, и оно лежало два дня на рабочем столе Самуила, пока тот не задел его мышкой, рисуя на своем стареньком компьютере курсовую работу для богатого и ленивого студента Мудоевского технического, университета. Яичко упало и разбилось. Слезы наворачивались у Розы, да и Самуил как-то осунулся, притих, перестал шутить, а потом и курить, но на третий день скорби курочка Раббе снесла еще яичко. Точно такое же. А потом пошло и поехало… Что ни день — то и яичко, иногда два. Уже лукошко стало заполняться, и начал обозначаться вопрос реализации либо утилизации необычных яиц, но в одно ненастное утро курочка пропала. Сначала думали, что ушла она через дверь, по забывчивости оставленную открытой. Думали, погуляет у леса да вернется, но не вернулась курочка. Никогда. Да и не могла вернуться, т.к. была ночью похищена юными, но уже вконец пропащими шалопаями из соседнего поселка, от лютой скуки и никчемности бытия промышлявшими ночью в окрестных садах и в садовых домиках. Они свернули ей голову, неряшливо наспех ощипали, обмазали глиной и запекли в угольях лесного костра. Затем, выпив двухлитровую банку вонючего самогона, найденную в одном из домиков, они, урча по собачьи, сожрали полусырую курочку Раббе, и… и все. Гармония мира рухнула на домик Розы и Самуила, как те страшные провода в Розиных снах. После этого они еще ездили на свою дачу, но уже как-то устало и без радости. Молодые козлы еще раз или два наведывались в их домик в поисках спиртного и съестного, ломая жиденький замок на дверях, так что Самуил был вынужден оставить на столе записку следующего содержания: “Товарищи воры! Вы убедились, что мы не храним здесь ничего ценного и спиртного. Пожалуйста, не ломайте табуретки и не бросайте спички на пол. Мы не богатые люди, и у нас ничего больше нет, а курочку уже конфисковали”. Последний раз приехав на участок, супруги еще в открытых дверях ощутили оскорбительный запах. Записка по-прежнему лежала на столе, но была придавлена к нему довольно большой зловонной кучкой, а в тарелке дулевского завода в желтой застоявшийся жиже плавал презерватив. Самуил и Роза молча повернули и пошли обратно на автобусную остановку. Этим же вечером они написали двоюродному брату Самуила, который трудился председателем кибуца на земле их далеких предков под городом Хайфа, и изложили ему свою просьбу. Квартиру у них купил Ленин. Но не Владимир Ильич, которого вы знаете, а его брат — Евгений Ильич. Владимир Ильич в это время, как некогда его знаменитый тезка, отбывал пятилетнюю ссылку за то, что отправил в английский журнал “Нейчур” (“Природа”) статью на английском языке, в которой научно доказал, что если в странах оголтелого капитализма человек человеку — волк, то в странах развивающегося социализма человек человеку — хорек, что выгодно отличает его от первого. Другом же, товарищем и братом, человек человеку является только в случае крайней, чаще всего материальной, необходимости, независимо от государственной системы. Статья была перехвачена бдительными органами, благодаря младшему научному сотруднику Павлу Алексеевичу Морозову, и незадачливый ученый после недолгих формальностей и сборов через трое суток пути высадился на станции Мочище Западно-Сибирской железной дороги. В дверях вокзала он столкнулся с Гузиным Геннадием Геннадьевичем, который ждал поезда для возвращения из пятилетней ссылки за перепечатывание на машинке “Архипелага Гулага” и древнеиндийского трактата “Ветка персика”. В городе Мудоеве они были соседями по площадке и скрытыми диссидентами, но виделись крайне редко — Геннадий Геннадьевич убывал на очередной срок, а через какое-то время они менялись местами… Соседи обнялись, похлопали друг друга по спине и по плечам да и разошлись, коротко сообщив друг другу свои незатейливые новости. Вообще, станция Мочище в определенные периоды времени, особенно в тридцатые—сороковые, по плотности интеллектуального потенциала могла бы смело конкурировать с такими европейскими городками, как Кембридж, Оксфорд или, скажем, Иена, что, конечно же, впрямую отражалось на политических настроениях и вкусах местного населения. Почетные должности дворников и работников котельных как-то традиционно уже распределялись между профессурой технических вузов и музыкантами симфонических оркестров, тогда как места на стройках и землекопных работах чаще всего были заняты Союзом писателей и театральными актерами. Места на продскладах и по учету товаров непререкаемо закреплялись за директорами фильмов и бывшими работниками продкооперации. Философы, историки, генетики и кибернетики оживляли пейзаж своим живописным видом на дорожных работах. Город Мудоев исправно поставлял всю эту интеллектуальную мощь в Мочище, чтобы через какое-то время принять обратно практически мощи вместо живых и деятельных людей. Например, Игорь Васильевич Струбин уехал в Мочище озорным, задиристым аспирантом-химиком, вернулся же просто химиком (и то бывшим) через три года, уже тихим, скромным, сереньким человеком. Химией он заниматься перестал, а все больше ездил на пригородной электричке в лес — подбирал там разные сучки и корневища, а затем мастерил из них всякие странные штуковины и посылал их на различные конкурсы вроде “Народные таланты”, “Золотые руки” или “Данила-Мастер”. Однажды он приволок из лесу корягу и два месяца работал над ней, изведя горы наждачной бумаги, литры морилки и мебельного лака. Когда работа была закончена, Игорь Васильевич целый день сидел и смотрел на свое произведение, а потом пошел и повесился. Но до смерти умереть ему не дали назойливые соседи по коммуналке. Они обрезали веревку, прикрепленную в ванной к трубе-сушилке, сняли с самоубийцы петлю и одежду, уложили в ванну и включили холодную воду. Игорь Васильевич скоро пришел в себя и, ко всеобщей радости, попросил водочки. Вечер закончился хорошо. На общей кухне, с аккордеоном, винегретом и похабными частушками. Игоря Васильевича все обнимали, советовали жить, просили никогда так больше не делать и обещали женить его на Доре Францевне из шестой квартиры, но Дора сама осталась у него на ночь, и они прожили вместе, не оформляясь, восемнадцать долгих и счастливых лет, родив шахматного вундеркинда Витю и круглую отличницу Вику, а в начале их девятнадцатого счастливого года Игорь Васильевич опять помер, но на этот раз по-настоящему. Окончательно. В момент смерти над их микрорайоном с небес прозвучало несколько тактов танго Оскара Строка “Ах, эти черные глаза” и произошло еще несколько мелких событий: Розгин Иван Трифонович выиграл в лотерею авторучку, президент издал “Указ о всеобщей честности” и зачитал его по радио, мировая цена на нефть подскочила втрое, у пенсионерки Зыбковой Анастасии Львовны зацвел кактус, который цветет единственный раз в своей не такой уж короткой жизни, у космонавта Павлова Сергея Даниловича, второй месяц висевшего на орбите вместе с тремя другими героями космоса, случился юбилей — ровно тридцать стукнуло, и земля дала добро на сто пятьдесят граммов, если они имеются на борту. Граммы, конечно же, имелись, корабль-то российский… из колонии в пригороде Мудоева освободился почетный зэк Василий Дмитриевич, проведший в неволе в общей сложности пятьдесят один год. Выйти-то он вышел, но, будучи человеком здравого рассудка и практического ума, к вечеру смекнул, что на воле такому, как он, неуютно и страшно. Непосаженное население произвело на него самое негативное впечатление: люди были грубы, необщительны и агрессивны. Василий Дмитриевич по кличке Дед Сидоркин пользовался в зоне всеобщим уважением и различными мелкими и крупными привилегиями, кои нажил за последние пятнадцать лет. С наступлением темноты он подломил станционный ларек с водкой и папиросами, выпил почти две бутылки и тут же уснул в ожидании ментов, утром был взят, а уже через неделю, вечером, в родном отряде, уютно щурясь в табачной пелене в подсобке, делился своими впечатлениями от воли с подрастающим поколением. А Марк Семенович Адекватный, врач “скорой помощи”, вычитал в тетрадке, оставшейся от отца, взятого органами по делу врачей-вредителей, способ для предотвращения храпа, икоты и порчи воздуха на собраниях, спектаклях, торжественных обедах, на церемониях награждения и в поездах дальнего следования. Он запатентовал этот способ и хотел опубликовать в “Медицинском вестнике”, но ему отказали — очень уж способ был смешной и неприличный. А вот дочка его Сима оказалась умницей: когда ей предложили руку и сердце сразу трое — бандит, банкир и юрист, она подумала и вышла за четвертого — студента-медика и продолжила тем самым столетнюю династию по линии отца. А на помойке дома № 103 по ул. Ленина нестарая еще учительница литературы Софья Кондратьевна Брыж, разгребая бак в поисках корма для своей собачки Генриетты (да и для себя тоже — чего греха таить?), опять, как некогда бомж Владик, нашла в нем бутылку с письмом. Оно было из Англии и адресовано бомжу Суеву — корешу Владика, но кореш Суев не мог получить его, т.к. после счастливого отбытия своего друга за границу очень недолго нежился на теплой лежанке возле чердачных труб. В стране начали взрываться дома. Усердно искали подрывников-чеченцев, но не нашли, хотя кавказские бандюги открыто, на весь мир, давали пространные интервью западным станциям и корреспондентам, с усмешками обещая Москве сюрпризы почище работорговли, наркотиков и фальшивых авизо. Вся эта страшненькая, хитрая игра, затеянная вороватой московской шоблой и чеченскими урками, названными затем на Западе “полевыми командирами”, закончилась многими тысячами трупов с обеих сторон, еще большим количеством беженцев и разрушением города, созданного некогда русскими и удачно нареченного Грозным. Уже после смерти местного фюрерка-генерала (тоже созданного Кремлем и привезенного в Чечню на военном самолете из какого-то прибалтийского гарнизона) война в России стала приобретать обыденные черты: бомбежки, последние известия с фронтов, гробы и салюты, заложники и концлагеря… Вот в это время власти отдали приказ о проверке всех чердаков и подвалов, а также нежилых помещений, представляющих потенциальную угрозу во взрывоопасном отношении. И однажды под утро кореш Суев был разбужен некрасивым пинком в ребра, после чего без паузы получил несколько ударов по башке резиновой дубинкой и потерял сознание. Когда его, опять же пинком, вернули на поверхность сознания, лежбище было разгромлено и ему предложили мгновенно исчезнуть, если есть желание пожить еще. Суев был человеком легким, и убедить его в чем-либо не составляло труда. В лучах фонариков он исчез мгновенно, словно старик Хоттабыч в забытом детском фильме, и через какие-то минуты был уже на кладбище, находящемся неподалеку и часто служившем убежищем Суеву и другим бомжам во время различных облав и кампаний по очистке города от деклассированного элемента, устраиваемых ментами чаще всего перед приездом крупных московских паханов или депутатов в законе. На кладбище суеверные менты не совались, хотя иногда пускали туда собак. В серой предутренней мгле, между могилок, покосившихся крестов и пирамидок с ржавыми звездами, он отдышался и успокоился, крупно досадуя лишь на утрату электрической бритвы, позволявшей ему поддерживать человеческий облик и некое достоинство. Менты и раньше отбирали у него бритвы, чтобы сразу узнавать в толпе своего клиента, но каждый раз Суев каким-то образом доставал новую, а эту было особенно жалко: ее подарил ему очень, по слухам, известный мудоевский художник, у которого Суев дважды в неделю забирал пустые бутылки из-под пива и водки. Бритва называлась красиво и вызывающе — “Вестингауз”, имела устройство для срезания волос в носу и ушах, обладала мягким тембром жужжания и хранилась в кожаном футляре с кармашком для одеколона. Шикарная была бритва. Видимо, у художника таких было много или он что-то перепутал однажды в утреннем похмелье, вручив Суеву вместе с пустыми бутылками одну нераспечатанную, а также целую сумку добра, в которой были консервы, одежда, нитки с иголками, шерстяные носки, фонарик и эта вот электрическая радость. Суев потер, как ему показалось, мгновенно заросший подбородок и, постанывая от головной боли, закутался в рваное одеяло, которое успел-таки прихватить в момент изгнания. Так, раскачиваясь, словно буддийский монах, и монотонно подвывая, он просидел между могилками до самого рассвета лучей, где его и обнаружила Лихова Татьяна Максимовна, пенсионерка, пришедшая подмести сор возле могилки отца — бывшего заслуженного сталевара и трижды Героя Социалистического Труда. Она целых десять минут, не двигаясь, смотрела на страдания человека в одеяле, а потом тронула его за плечо и протянула вареное яичко, которое взяла с собой в дорогу. Кореш Суев очнулся и мутно поглядел на бабушку Лихову. В первое мгновение ему показалось, что за ним уже спустился оттуда, сверху, сопровождающий ангел, так как бабушка Лихова была в длинном белом пальто на синтепоне, а у кореша Суева значительно заплыл левый глаз, но тут же, разглядев яичко, принял его как неоспоримый знак продолжения земной комедии, в которой он играл различные роли — почти всегда не по своему выбору. То, что это была пенсионерка, а не ангел, даже вызвало у него некоторую досаду, но, тут же мастерски облупив яичко, он проглотил его, как глотают цирковые клоуны шарики от пинг-понга, и спросил воды или кока-колы. Но воды у пенсионерки не было. Надо сказать, что на риск общения с кладбищенским сидельцем в хмурое ненастное утро она пошла не только из соображений гуманизма. В том самом коллективном саду, где Роза и Самуил радовались своей курочке, у нее тоже был хороший опрятный участочек, посреди которого возвышалась огромная стальная опора с проводами. По весне за небольшие деньги она нанимала двух-трех бичей, варила им котел макарон, выставляла бутылочку какой-нибудь бормотушки, и они за день вскапывали ее квадратик земли вокруг опоры, а потом латали крышу на садовой будочке. С Суевым она сговорилась быстро, и он взялся через неделю сколотить небольшую бригаду коммунистического труда, выторговав у старушки еще и недельное проживание в будочке. И тут жизнь улучшилась: горизонт посветлел, обозначилась перспектива, и вопрос о кончине был перенесен по крайней мере до следующей зимы. В саду, во время батрачества, его приметили, оценив качество вскопки и рвение в труде. Вообще-то некогда он был вполне трудовым человеком, имел семью, квартиру, несколько оправленных в рамки почетных грамот от профкома и полную уверенность в том, что именно он является передовым авангардом советского, а значит, и любого общества в мире. Но трухлявый строй и тут подсунул ему подлянку, “двинул фуфло” — как говаривал его кореш Потоцкий. Руки, однако, работу не забыли и скоро стали снова покрываться давно сошедшими мозолями. К лету его увез в другой сад богатый мужик на “мерседесе”, но не вор, а вполне нормальный и грамотный предприниматель, уже десять лет танцующий свое танго между столиками урок, чиновников и личностей в погонах, исполняющих, так сказать, закон. Он поселил Суева в одной из маленьких комнаток своего огромного дома и возложил на него обязанности сторожа, истопника и дворника, положив при этом приличный, по меркам Суева, оклад, продукты и крепкую одежду. За лето Суев окреп, откормился и изменил цвет лица, причем буквально (выпил как-то ночью найденную бутылку морилки, после страдал два дня, а потом все прошло, но морда от глаз до подбородка и руки стали чернильно-синими, за что дачники тут же прозвали его негром, несмотря на крутой, покатый, как у Ленина, и абсолютно белый лоб). Ему не было скучно. Он смертельно устал от города Мудоева и сейчас, длинными летними вечерами, любил сидеть на крыльце веранды и смотреть на золотые закатные облака, выкуривая пару трубок отличного голландского табака “Флайт Датчмен”, который привозил ему из города хозяин дома. В такие минуты он и впрямь походил на немолодого негра из книг о Томе Сойере и Гекльберри Финне. Пигментация кожи на руках и морде, как объяснили ему позднее в поликлинике, имела характер пожизненного неудобства, но на всем остальном, слава Богу, не отразилась. К осени, в воскресное увольнение в город, он встретил старую знакомую — бичиху Веронику, очень больную, простуженную, с жутким, хриплым и почти безостановочным кашлем, который останавливала только скрученная из газеты и заполненная табаком из окурков цибарка. Вероника кантовалась возле вокзала и несколько лет назад, когда еще имела товарный вид, кормилась проституцией и мелкими кражами, за что бывала нещадно избиваема клиентами и ментами, да и соратницами по профессии тоже. Она была детдомовской и, что это за учреждения в советской России, знала не из статей журнала “Педагогика”, а из собственного жутковатого детского опыта. Совсем еще ребенком лишилась невинности благодаря старшему воспитателю — бывшему летчику-испытателю (как представлялся он сам), и к окончанию восьмилетней школы знала про отношения полов, пожалуй, поболе иных выпускниц отделения сексопатологии. На обувной фабрике города Мудоева, продукцию которой не смог бы носить ни один итальянец, она продержалась целых два года, вырубая автоматическим штампом стельки и другие части сапог и ботинок, а потом как-то раз врезала мастеру готовым сапогом по морде, когда под конец смены, дыша перегаром, он попробовал повалить ее прямо в цеху на кучу кожаных обрезков. Конечно, пришлось уйти. Мастер был гнидой мелкой, но мстительной. Он не привык, чтобы ему отказывали затурканные городом и собачьей работой деревенские девчонки, пополнявшие регулярно кадровый состав фабрики. Житья ей он все равно не дал бы, не говоря уж о зарплате. Уйдя от голенищ и стелек, она автоматически лишилась права на койку в общежитии — довольно грязном и мрачном, но уже ставшем родным клоповнике, чем-то все таки напоминающем детдом. Замаскироваться под отъезжающую и отлетающую на вокзале и в аэропорту не удалось — выдавала бедная одежда и отсутствие багажа. Похотливые скунсы в погонах в первую же ночевку предложили либо исчезнуть, либо пройти с ними в теплое и тихое отделение, где до утра был гарантирован покой и ласковое обращение. Нападать сразу они все-таки не решались — документы у Вероники были в порядке. На третий день бродяжничества, на рынке, где она пыталась поискать место реализатора, Вероника познакомилась с грузной губастой теткой, которую весело приветствовала вся кавказская братва, стоящая за прилавками. Тетка оказалась большим специалистом в квартирном вопросе. Она тут же взялась устроить судьбу Вероники, а пока суть да дело, предложила пожить у нее два-три дня. Обычно на поиск очень хорошего и очень дешевого жилья уходит неделя, сказала тетка, и поскольку она сама когда-то приняла много жизненных мытарств, то не может видеть равнодушно молодых девушек, оставшихся без крова по тем или иным причинам. Причины, впрочем, ее интересовали мало. Она накормила Веронику борщом, гречневой кашей и чаем с лимоном, а потом достала бутылочку с водкой, настоянной на яблочных кожурках. Вероника два раза попыталась завести разговор об оплате, но тетка сурово прервала ее, сказав, что все же она крещеная и не станет наживаться на людской бытовой беде, а даже наоборот — даст ей немного своих вдовьих денег, а Вероника потом, как разбогатеет, — отдаст или как-нибудь отработает. Отработать пришлось сразу на следующий день, вернее — на следующую ночь, когда к тетке ввалились трое то ли пьяных, то ли обкуренных кавказцев и они о чем-то возбужденно говорили с ней на кухне, после чего тетка зашла в комнатку к девушке и сообщила, что джигиты пришли их зарезать, но могут и не зарезать, если Вероника примет их сейчас всех троих. Хаза оказалась обыкновенным домашним борделем, обслуживающим рынок и прилегающие территории. Падение бывшей детдомовки было стремительным, как горный обвал. Она, хоть и не сразу, пристрастилась к стаканчику, чего почти всегда требовали и чернокожие клиенты, а потом и к сигареткам. Без допинга вряд ли возможно было выжить и сохранить нормальную психику. Антонина Николаевна Бабцер — так звали бабищу, словно клещ вцепилась в падшую девушку. Угрозами и необычными посулами, среди которых было обещание прописать ее и сделать наследницей, она выкачивала из нее вместе со здоровьем еще и последнюю веру в какую-то добрую и хорошую перспективу жизни, с мужем и детьми. Ненормальное довольно быстро превратилось в норму. Часть суточной выручки госпожа Бабцер все-таки отдавала Веронике на мелкие женские расходы, забирая себе три четверти за жилье и питание. До пенсии она работала директором дворца культуры, который в конечном счете тоже превратила в бордель. Ее организаторские способности носили заметную профессиональную специализацию и после смерти мужа — капитана при штабах, дело это было поставлено на твердую расчетную основу. К пенсии, сдав в аренду почти все помещения дворца прорастающему мелкому бизнесу и имея с этого солидный навар, она укрепила свои финансовые позиции и получила почетную кличку Мама среди разномастного сброда, заполнившего залы и студии бывшего очага культуры. Вместе со сдачей в аренду дворца она сдала также партийный билет, следуя тогдашней моде. Билеты тогда сдавали хором. Весело и прилюдно. Стараясь подольше задержаться в кадре, как сделал это впервые главный злой клоун государства, ставший затем его главой и символом. А другая, не менее известная по тем временам личность, тоже клоун, но еще и режиссер, сделал все основательно и сценично: пригласил телевидение, достал билет, долго рассказывал про муки совести, предшествующие моменту прозрения, а потом взял и зверски сжег его на хер прямо в пепельнице на столе. Затем крупно дали страдальческие глаза Захара Марковича и несколько минут держали их в кадре, дожидаясь увлажнения. Не дождались. Глаза остались скорбными, но сухими. А вот гражданка Бабцер как раз всплакнула тихонько после акта отречения, закрывшись у себя в кабинете — частично по-женски, а частично от досады, т.к. в партию она вступила недавно, благодаря своему старому секспартнеру из мудоевских верхов, и от партии практически ничего еще ценного не поимела, кроме прямых убытков в виде общественных взносов. Она не понимала, что коммунизм в России не закончился, а лишь перешел в новую фазу. Освободив миллионы идеепоклонников от сбора довольно мелких податей в партийную кассу, истинные коммунисты объявили в стране капитализм и разом взяли банк в виде общественной, как казалось, собственности: недр, воды, лесов, алмазов, золота, валютных ресурсов и вообще всего, что при прежней, контролируемой и направляемой ими же, системе еще как-то худо-бедно шевелилось и хоть что-то производило. Урки при любой системе оставались урками. Сейчас они создали блатняк на более высоком уровне и купили посадочные места на Западе, куда вместе с детишками и близкой родней, не очень-то таясь, перегнали золота столько, что следующему их поколению можно было безбедно жить и развиваться уже в настоящем, поносимом некогда ими, капитализме. Народ с билетиками почуял подлянку, но сделать уже ничего не мог, т.к. вся свора в погонах и лычках, кормящаяся от власти, стала защищать новых-старых хозяев еще злее, вооружившись помимо дубинок автоматами. Разоружив армию, но вооружив организованную преступность, названную частными охранными агентствами. Случай с Чаушеску в Румынии все-таки их чему-то научил. И вот когда все куски большого и вкусного пирога были разобраны без особого шума и огласки, Боря дал отмашку на сдачу билетиков. Впоследствии люди на Западе, исследующие “загадочный русский характер”, встали перед совершенно необъяснимым явлением — ограбленные снова призвали воров во власть, что неоднократно подтверждалось различными выборами, до которых мудоевцы были большие любители. Впрочем, результаты этих выборов от них тоже не зависели ни в коей мере. Места на нарах и возле параш распределялись по прежней советской системе, но только параш в камерах стало почему-то больше, а корм хуже. Товарищ-госпожа Бабцер считала свой промысел все-таки относительно чистым, в сравнении с промыслом ее бывших друзей из партийных верхов. Клиентура была, конечно, самого низшего разряда, из бывших “братских” республик, зато сплошь иностранцы. Платили они, конечно, нашими мызганными десятками, но иногда, в качестве подарка, приносили с рынка чуть подгнившие фрукты, завядшую зелень, а то и печально склонившие темные головки, осыпающиеся розы. Вероника прожила у Бабцер недолго. На третий месяц, к весне, она разбила бутылкой плешивую башку очередному гостю с Кавказа, пожелавшему проделать все в присутствии гражданки Бабцер и с ее личным участием. К тому же он оказался любителем содомических наслаждений. Получив по башке, клиент упал замертво, и Веронике пришлось спасаться бегством, едва набросив пальто на