Она избрала его, Она искала, манила и звала, и теперь обрела его!
На следующий день Адриан впервые причастился, проведя до этого на шезлонге балкона счастливую ночь. Читал Псалмы и Евангелие, упиваясь мелодикой строк, переполняясь их сокровенным, теперь вдруг открывшимся во всей полноте смыслом. Глаза и уши его распахнулись. Что раньше могло казаться ему странным, что не вмещалось в него? Почему? Ведь всё кристально ясно! После причастия и окончания службы спросил монаха, может ли он взять книги — те, что видел у него на полках?
Илларион кивнул и сказал, где висит ключ.
Книжник, подойдя к шкафу, подумал, что с его стороны глупо перелистывать их, прочтёт всё — разберётся. Он педантично загрузил сумку и два пакета книжными томами — и направился домой. Впереди был день, он погрузился в чтение, раскрыв первый том «Добротолюбия». За этим-то занятием и застал его Илларион, ошеломлённый исчезновением всех своих книг. Адриан был изумлён, «ведь ты же сказал, что можно…» Он и сам не заметил, как вдруг перешёл на «ты», на что монах ответил, что он не говорил, что нельзя, но зачем новообращённому монашеские труды? «Тебе нужна другая литература, для мирян». Кто может знать, возразил Книжник, какая литература ему нужна? Он прочтёт всё и определится.
Илларион, успокоившись, что книги не пропали, махнул рукой.
Но чтение, а Парфианов читал в любую свободную минуту — местами, правда, вызывавшее ликование, обнаруживая совпадение его души с Истиной, местами и удручало. Истина в её запредельной жестокости и максимализме, в безжалостной нетерпимости и безапелляционности, заставляла меняться, переоценивать все ценности, ломала выработанные в нём годами оценки и суждения. Впрочем, отказывался Книжник от них с лёгкостью — понимая, что вошедшей в него Истине виднее.
Книжник иногда после вечерней оставался в храме до закрытия. Его уже знали как крестника Иллариона, и не мешали сидеть в притворе. Шёл Великий пост. Жёлтая луна в белом облаке дымилась золотым кадилом. Лунные лучи золотили резную решётку на окне и проступающий сквозь неё в полумраке иконный оклад отливал золотистой бронзой. Его омертвевшее за эти годы сердце тяготила скорбная мука вздоха. Было больно. Больно от любви обретшего его Бога. Он, давно отвыкнув от любви, боявшийся и избегавший её, был объят её пламенем. Но жар этой Любви, не той, плотской, суетной и похотливой, но небесной, скорбной и мучительной, хоть и причинял ему боль, был желанен, согревал и обласкивал. Только этот жар и спасал от убийственного, открывшегося теперь Парфианову понимания.
Книжник познал Истину — и Она его раздавила. Личность его лежала в руинах, и на развалинах её ползало крохотное существо которому предстояло построить новые чертоги его новоявленного ему понимания, новой личности. Теперь Парфианов изумлялся милосердию Своего Бога, своей Истины, которая, несмотря на его равнодушие к людям, гневливость, тщеславие, эгоизм, его извечный грех высокомерия, блуд и жестокость — все-таки приняла его. «Я знавал небеса гальванической мглы, случку моря и туч и бурунов кипенье, и я слушал, как солнцу возносит хвалы растревоженных зорь среброкрылое пенье. На закате, завидевши солнце вблизи, я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй! Я сквозь волны, дрожавшие, как жалюзи, любовался прославленной Атлантидой. С наступлением ночи, когда темнота становилась торжественнее и священней, я вникал в разбивавшиеся о борта предсказанья зелёных и жёлтых свечений…»
Да, он тоже был в этом мире. Меж скважин фагота, в раструбе гобоя мелодией лился лиловой, саднящею нотой, вздымал током крови фаллосы терракотовые сатиров Закинфа, застывших на ойнохойях. Он опадал пеной прибоя южного, лаская руины Помпеи, сиренево-смарагдовыми вызревал ягодами винограда, мельтешил среди мух, что над гниющим смрадом оголтело носились с паскудным гуденьем. Островерхие арки мечетей Тулуна ему подмигивали, его поглощали пещерные щели. Он подпевал хорам ручьевых пестробоких форелей, пригублял настой горьких трав и лучей лунных. Крылом осенявший поля Елисейские, под арками Колизея приветствовавший триумфаторов, он был всем и во всём — непознавший? утративший? — только веру отцов своих, и землю их. В ходе плуга, весеннюю пажить взрыхляющем, в беззащитности кроткой животов в тягости — прозревал ли он смиренную непроявленность Духа Твоего, Господи, вездесущего и всенаполняющего? Он осмыслял непостижимые чувства, слов туманных ощутил и прочувствовал смысл. Но постичь не смог одного: за что был взыскан? Как был принят в число Его избранных?
Но и без этого понимания Парфианова переполняла волна ликования. Никакие сожаления, никакая боль ничего не значили по сравнению с этим Ликованием. Он ходил, не касаясь земли. В свою первую пасхальную ночь долго бродил в церковном парке. Вдыхал полной грудью запах весны.